Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
Шрифт:
Отнять право у жителей Лондона собираться на таких пустырях, как Primrose-Hill, и даже в парках – одно из самых преступных поползновений против народных сходов вообще. Площади и парки – народные залы. Где же народу собираться – и притом в числе 20, 30 000 человек – в Exeter Hall или в зале какого-нибудь театра?.. Но их даром не отдают, а, напротив, берут очень дорого. И что за резон неудобство гуляющих – пусть они гуляют в другой аллее или совсем не гуляют.
Гулять можно всякий день, а народ слишком занят, чтоб собирать серьезные митинги больше чем два, три раза в год. Десятифунтовики видели очень хорошо опасность и какую французскую ногу подставляет полиция одному из краеугольных основ<аний> английской свободы, – однако ж они удовольствовались. В сущности, если б им занадобилось сделать сходку, они найдут место, – ну, а работникам немного затруднить право собираться – может, недурно… и пивное богослужение по воскресеньям долею так строго соблюдается для того, чтоб работники без нужды не часто сходились, – о чем им толковать, работать надобно… Благо министры отыгрались, чего же лучше…
Но если старая, рутинная Англия явилась во всем характере своем крючкотворчества в деле митинга, то и новейшая Англия отличилась.
Вопрос об отъезде Гарибальди был поставлен Шеном ясно, просто и без всяких преувеличений. Он наглазно раскрыл интригу и рассказал, не щадя собственных имен, как было дело, что он слышал от Иосифа Коцена, от друзей Гарибальди.
Перчатка была брошена.
Ее поднял – Гладстон.
Гладстон – одно из самых интересных лиц современной Англии и английского правительства. Если течение Англии не изменится, об ней можно сказать, что она впадает в Гладстона. Финансист, эллинист, пиетист – один из тех работников, о которых в России понятия не имеют, свободный от старых предрассудков правительств, он тем легче может их поддержать, если нужно. Дающий министерству одну руку, он дает один палец социальным идеям и, главное, работникам. Столп церкви, канцлер университета, комментатор «Одиссеи», гениальный министр финансов, он подымается, и это его единая цель. С Гомером под мышкой, как Нерон, chief of the Exchequer [719] скоро обойдет двух спаянных врагов, стоящих во главе английского управления.
719
глава казначейства (англ.). – Ред.
Россель и Палмерстон мне представляются в одном лице какой-то двуглавой Агриппины. И я приветствую в Гладстоне – сына, идущего воздать по заслугам родительнице своей и потом воспеть ее добродетели, явный результат англиканского религиозного воспитания. Что он умнее Росселя и дельнее Палмерстона – об этом нельзя сомневаться, прочитавши любую его речь о бюджете.
Гладстон сам пригласил депутацию от митинга, но в объяснении не был счастлив. Он действительно ездил к Гарибальди, но больше интересуясь его болезнью, он уговаривал его, но как частное лицо и хороший знакомый. Он не скрыл от него, что его присутствие несколько мешает, но это было его мнение. Наконец, он очень жалел, что Гарибальди сам так же думал, как митинг, и уехал в таком глубоком заблуждении.
Вслед за тем с необычайным `a propos, которое всегда сопровождает восходящие силы, а иногда и нисходящие министерства – как, напр<имер>, поездка Кларендона, – он произнес свою знаменитую речь, в которой защищал всеобщую подачу голосов и нападал на всякий ценс.
Как ответчик – Гладстон несчастлив. Не тут его сила. Лет десять тому назад было в Лондоне происшествие, много смешившее меня. По окончании оперы в Ковен-гардене один меломан отправился домой пешком. Конец оперы и театров, конец Аргайльрум и казино – блестящая минута лондонской уличной жизни. Работники спят, мещане спят, мирные люди спят, семейные люди бранятся перед сном, а освещенные улицы покрыты мотыльками и ночными бабочками всех сортов, волос, цен и шляпок. Они летают из стороны в сторону, никогда не обжигаются, а скорее обжигают других, заговаривают с прохожими, скромные просят хересу, гордые – ничего не просят и сами дают улыбку. Меломан – человек чувствительный, как мы увидим впоследствии, – под какой-то аркадой наткнулся на мотылька и завел с ним разговор. И вдруг тяжелая рука командора опустилась на его плечо, и плохо одетый господин сказал ему: «Не годится… Нехорошо члену совета королевы говорить на улице с мотыльками».
Видя, что он не может отделаться от этого угрызенья совести в потертом пальто, Гладстон позвал полицейского и, сказавши ему, кто он и в чем дело, поручил свести моралиста в полицию. Но полицейский не нашел в рассказе министра достаточной причины арестовать человека. Никто никому не обломил ребра, не разбил челюсти, и никто ни у кого не украл часов. Моралист не шел и продолжал читать морали. Полицейский, взойдя в положение министра, заметил ему:
– Ведите его сами в полицию; если он пойдет, и я пойду, пожалуй.
– С охотой, – говорит министр.
– С охотой, – говорит совесть.
Они пошли – а мотылек вспорхнул да и был таков.
Пришли в полицию.
– Вот, – говорит министр, – этот человек…
– Вот, – говорит человек, – этот министр так и так-то, в ночное время в уголку нашептывал нехорошие вещи хорошенькой девочке… Я его хотел усовестить – он рассердился, позвал полицейского… and here we are [720] .
Кто обвинитель, кто обвиняемый – все перепуталось. Судья, видя, что уголовщины никакой нет, а время позднее, записал адреса обоих и велел явиться завтра в 11 часов обоим в суд. А потом лег спать.
720
и вот мы здесь (англ.). – Ред.
В 11 они явились.
…Представьте себе у нас – не настоящего министра или Адлерберга, а так, какого-нибудь Вронченку тогда или Буткова теперь, и его бы позвали в частный дом за какой-нибудь t^ete-`a-t^ete на углу Невского и Итальянской улицы… Святых пришлось бы вон нести.
Рассказал Гладстон свое…
И человек свое…
Судья обратился к министру с величайшей учтивостью, сказал, что он не сомневается, что вещи, которые он говорил прелестной незнакомке, были назидательны (как он сам намекнул), но что он обсудить дело в порядке не может – по той простой причине, что единственная особа, которая может решить противуречащие показания, – это сама незнакомка. Что если министр может ее представить, то все пойдет как по маслу.
Часть седьмая
За кулисами (1863–1864)*
Мы остались одни – без веры прислушиваясь к дальним раскатам выстрелов, к дальнему стону раненых. В первых числах апреля пришла весть о том, что Потебня убит в сражении у Песковой горы. В мае был расстрелян Подлевский в Плоцке. А там и пошло и пошло.
Трудное, невыносимо трудное время!
И ко всему печальному, быть невольным зрителем людской тупости, бестолковости проклятого очертя голову, губящих все силы около себя.
Часть восьмая
Moeurs Russes
Les fleurs doubles et les fleurs de Minerve*
Tout ce qui se produsait en Occident se reprodusait chez nous, dans notre Occident oriental, dans notre Europe russe, et cela en r'eduction quantitative et exag'eration qualitative. Nous avons eu des j'esuites byzantinis'es, des bourgeois princes, des fouri'eristes grands seigneurs, des d'emocrates de chancellerie, des r'epublicains de corps de garde. Nous ne pouvions donc, raisonnablement, manquer d’un demi-monde. – Eh bien! si restreint qu’il f^ut, je hasarderais de dire que c’'etait un monde et demi.
C’est que nos traviates,nos cam'elias – l’'etaient par choix, elles 'etaient honoraires ou, si l’on veut, dilettantes. Elles naissaient sur un autre sol que leur prototype et fleurissaient dans un autre milieu. Il ne fallait pas les chercher dans les marais et les plaines, mais aux sommets, quelquefois un peu plus haut. Elles ne s’'elevaient pas au soleil comme un brouillard des champs, elles tombaient du ciel comme la ros'ee. – Une princesse traviate, une cam'elia, h'eriti`ere de propri'et'es immenses `a Tambov ou `a Voron`eje, est un ph'enom`ene exclusivement russe, national – et j’en suis tout fier.
Entendons-nous: j’ai dit national, mais il y a deux nationalit'es chez nous. La Russie non europ'eenne n’y entre pour rien.
Les bonnes moeurs des paysans 'etaient en partie sauvegard'ees par le servage. L’amour 'etait triste dans l'izba. – Toujours sous la menace d’une s'eparation forc'ee par ordre du seigneur – il s’envisageait comme un vol. Le village fournissait la maison seigneuriale de bois, de foin, de moutons et de ses propres filles. C’'etait bien loin de toute d'epravation, c’'etait un genre de devoir sacr'e qu’on ne pouvait refuser sans enfreindre les lois de la moralit'e et de la justice et sans provoquer les verges du seigneur et le knout de Sa Majest'e.