Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
Шрифт:
– Говорят, фунтов двадцать.
– Нет, это много. Отсюда до Петербурга сто целковых за глаза довольно. Вы даете?
– Даю.
Я расчел на бумажке и передал Голицыну; тот взглянул на итог – выходило, помнится, с чем-то 30 фунтов. Он тут же мне их и вручил.
– Вы, разумеется, грамоте знаете? – спросил я регента.
– Как же-с…
Я написал ему расписку в таком роде: «Я получил с кн. Ю. Н. Голицына должные мне за жалованье и на проезд из Лондона в Петербург тридцать с тем-то фунтов (на русские деньги столько-то). Затем остаюсь доволен и никаких других требований на него не имею».
– Прочтите сами и подпишитесь…
Регент прочел, но не делал никаких приготовлений, чтоб подписаться.
– За чем дело?
– Не могу-с.
– Как не можете?
– Я недоволен…
Львиный сдержанный рев, – да уж и я сам готов был прикрикнуть.
– Что за дьявольщина! Вы сами сказали, в чем ваше требование. Князь заплатил все до копейки – чем же вы недовольны?
– Помилуйте-с – а сколько нужды натерпелся с тех пор, как здесь…
Ясно было, что легость, с которой он получил деньги, разлакомила его.
– Например-с, мне следует еще за переписку нот.
– Врешь! – закричал Голицын так, как и Лаблаш никогда не кричал… робко ответили ему своим эхо рояли, и бледная голова Пико показалась в щель и исчезла с быстротой испуганной ящерицы. – Разве переписывание нот не входило в прямую твою обязанность? Да и что же бы ты делал все время, когда концертов не было?..
Князь был прав, хотя и не нужно было пугать Пико гласом контрбомбардосным.
Регент, привыкнувший к всяким звукам, не сдался и, оставя в стороне переписывание нот, обратился ко мне с следующей нелепостью:
– Да вот-с еще и насчет одежды: я совсем обносился.
– Да неужели, давая вам в год около 50 фун<тов> жалованья, Юр<ий> Ник<олаевич> еще обязался одевать вас?
– Нет-с, но прежде князь все иногда давали, а теперь, стыдно сказать, до того дошел, что без носков хожу.
– Я сам хожу без н-н-носков!.. – прогремел князь и, сложа на груди руки, гордо и с презрением смотрел на регента. Этой выходки я никак не ждал и с удивлением смотрел ему в глаза. Но, видя, что он продолжать не собирается, а что регент непременно будет продолжать, я очень серьезно сказал соколу-певцу:
– Вы приходили ко мне сегодня утром просить меня в посредники, стало, вы верили мне?
– Мы вас оченно довольно знаем, в вас мы нисколько не сомневаемся, вы уж в обиду не дадите…
– Прекрасно, ну, так я вот как решаю дело: подписывайте сейчас бумагу или отдайте деньги; я их передам князю и с тем вместе отказываюсь от всякого вмешательства.
Регент не захотел вручить бумажки князю, подписался и поблагодарил меня. Избавляю от рассказа, как он переводил счет на целковые; я ему никак не мог вдолбить, что по курсу целковый стоит теперь не то, что стоил тогда, когда он выезжал из России.
– Если вы думаете, что я вас хочу надуть фунта на полтора, так вы вот что сделайте: сходите к нашему попу да и попросите вам сделать расчет. – Он согласился.
Казалось, все кончено, и грудь Голицына не так грозно и бурно вздымалась… но судьба хотела, чтоб и финал так же бы напомнил родину, как начало.
Регент помялся, помялся, и вдруг, как будто между ними ничего не было, обратился к Голицыну с словами:
– Ваше сиятельство, так как пароход из Гулля-с идет только через пять дней, явите милость – позвольте остаться покаместь у вас.
«Задаст ему, – подумал я, – мой Лаблаш», самоотверженно приготовляясь к боли от крика.
– Куда ты к черту пойдешь. Разумеется, оставайся.
Регент разблагодарил князя и ушел. Голицын в виде пояснения сказал мне:
– Ведь он предобрый малый; это его этот мошенник, этот в-вор… этот поганый юс подбил…
Поди тут Савиньи и Миттермайер, пусть схватят формулами и обобщат в нормы юридические понятия, развившиеся в православном отечестве нашем между конюшней, в которой драли дворовых, и бариновым кабинетом, в котором обирали мужиков.
Вторая cause c'el`ebre [420] , именно с «юсом», не удалась. Голицын вышел и вдруг так закричал, и секретарь так закричал, что оставалось затем катать друг друга «под никитки», причем князь, конечно, зашиб бы гунявого подьячего. Но как все в этом доме совершалось по законам особой логики, то подрались не князь с секретарем, а секретарь с дверью. Набравшись злобы и освежившись еще шкаликом джину, он, выходя, треснул кулаком в большое стекло, вставленное в дверь, и расшиб его. Стекла эти бывают в палец толщины.
420
славная операция (франц.). – Ред.
– Полицию! – кричал Голицын, – Разбой! полицию! – и, взошедши в залу, бросился изнеможенный на диван. Когда он немного отошел, он пояснил мне, между прочим, в чем состоит неблагодарность секретаря. Человек этот был поверенным у его брата и, не помню, смошенничал что-то и должен был непременно идти под суд. Голицыну стало жаль его – он до того взошел в его положение, что заложил последние часы, чтоб выкупить его из беды. И потом, имея полные доказательства, что он плут, взял его к себе управляющим!
Что он на всяком шагу надувал Голицына, в этом не может быть никакого сомнения.
Я уехал: человек, который мог кулаком пробить зеркальное стекло, может сам себе найти суд и расправу. К тому же он мне рассказывал потом, прося меня достать ему паспорт, чтоб ехать в Россию, что он гордо предложил Голицыну пистолет и жеребий, кому стрелять.
Если это было, то пистолет наверное не был заряжен.
Последние деньги князя пошли на усмирение спартаковского восстания, и он все-таки наконец попал, как и следовало ожидать, в тюрьму за долги. Другого посадили бы и дело в шляпе – с Голицыным и это не могло сойти просто с рук.
Полисмен привозил его ежедневно в Cremorn garden, часу в восьмом; там он дирижировал, для удовольствия лореток всего Лондона, концерт, и с последним взмахом скипетра из слоновой кости незаметный полицейский вырастал из-под земли и не покидал князя до кеба, который вез узника в черном фраке и белых перчатках в тюрьму. Прощаясь со мной в саду, у него были слезы на глазах. Бедный князь! Другой смеялся бы над этим, но он брал к сердцу свое в неволю заключенье. Родные как-то выкупили его. Потом правительство позволило ему возвратиться в Россию – и отправили его сначала на житье в Ярославль, где он мог дирижировать духовные концерты вместе с Фелинским, варшавским архиереем. Правительство для него было добрее его отца: тертый калач не меньше сына, он ему советовал идти в монастырь…Хорошо знал сына отец – а ведь сам был до того музыкант, что Бетговен посвятил ему одну из симфоний.