ЖАНРЫ

Том 12. В среде умеренности и аккуратности
Шрифт:

Итого две тысячи девятьсот рублей.

Статья седьмая: сигары. При одной мысли об этой статье Филип Филипыч побледнел, и ему даже показалось, что в кабинете его уже запахло папиросами. Дело в том, что он выкуривал не менее двух сотенных ящиков в месяц, платя за сотню от пятнадцати до двадцати рублей, что составляло в год расхода более четырехсот рублей. Цифра громадная, особливо ввиду того, что свободных сумм в доходном бюджете остается всего шестьсот рублей. Тем не менее она являлась до такой степени необходимой и даже неизбежной, что Каширин решился просто не думать об ней. Он занес ее расходом и махнул на всё рукой.

Свободной суммы осталось всего на всё двести рублей, и вот тут-то выступил во всей безобразной наготе:

ОБЕД!!!

О правильном, ежедневном обеде Каширин, конечно, уже не помышлял: он понимал, что карьера его, как прихлебателя, не только не кончилась, но, так сказать, вступила в новый и острый фазис. Однако ж возможны случаи, когда, несмотря на обширность круга знакомых и их радушие, самый изворотливый прихлебатель может найтись в необходимости от времени до времени отобедать на свой собственный счет. Таковы случаи болезненных припадков, которые, в последнее время, повторялись с Кашириным очень нередко; затем случаи проливного дождя, бурь, градобитий, моровых поветрий, неприятельских вторжений и т. д., когда даже чувство приличия не дозволяло являться к обеду «запросто» (могут сказать: вот до чего проголодался человек, что даже среди грома и молний разнюхал, что готовится на кухне). Наконец, и такие случаи возможны, что придешь обедать к Фоме Фомичу, и вместо обычного приветствия: пожалуйте! кушать накрыто! — услышишь, что Фома Фомич приказали долго жить. Знакомые же у Каширина всё были такие, которые более или менее склонялись к закату дней; следовательно, убыль в их рядах была даже естественна. Вот Петр Петрович с утра до ночи кашляет, а Лукерья Ивановна сказывала, что и с ночи до утра никому покою кашлем не дает; Лука Лукич постоянно на плечо жалуется; Иван Иваныч одну ногу волочит; Семен Семеныч — съест тарелку супа и запыхается, словно семь верст пробежал. Можно ли, в виду этих немощей, рассчитывать на верный обед? Ряды стариков редеют и будут редеть… а их дети? Можно ли предполагать, что они будут поддерживать родительские традиции? Увы! они и теперь поглядывают на Филипа Филипыча исподлобья — точно хотят сказать: однако ж, брат, аппетит у тебя! — что же будет тогда, когда одышки, параличи и ревматизм, одержав победу и одоление над старыми орлами, развяжут руки этим выглядывающим исподлобья орлятам?

Но этого мало — а лето? Лето по-прежнему дамокловым мечом висит над головой Каширина; лето мертвое, голодное, требующее во что бы то ни стало обеда на собственный счет! Прежде, когда он вкушал от дивидендов и когда бюджет его представлял избыток, этот экстраординарный расход не особенно тревожил его; но нынче, когда в бюджете предвиделось всего двести рублей…

— А ведь с двумястами рублями, пожалуй, не обернешься! — мучительно размышлял Филип Филипыч, — если на летнее время да на непредвиденные случаи положить только пять месяцев в году, то есть полтораста дней, то и тогда, считая по два рубля за каждый обед… Не в греческую же кухмистерскую, в самом деле, идти!

Во всяком случае, доходный бюджет оказывался исчерпанным без остатка. С грехом пополам концы сводились с концами, но стоило явиться малейшей случайности, чтоб равновесие нарушилось и произошел мучительный скандал. Перед Кашириным стояло своего рода прокрустово ложе, в котором он обязывался ожидать заката дней своих, не шевелясь и даже не дозволяя себе чересчур свободного вздоха.

В первый раз в жизни ему сделалось жутко.

На первых порах Каширин, однако ж, не только не ощутил никакой перемены, но даже как бы вошел в моду. Никто не запер перед ним дверей, и всякий, напротив, спешил выразить ему свое сочувствие. Посыпались вопросы: каким образом? почему? и, главное, за что? На вопросы эти Филип Филипыч отвечал скромным мычанием, не дозволяя себе критики, но в то же время предоставляя каждому измерить всю глубину его невинности. Ввиду этой скромности, симпатии, разумеется, еще более усилились. Тайный советник Стрекоза недоуменно шевелил густыми бровями и не то уныло, не то неодобрительно покачивал головой; статкий советник Растопыря растерянно спрашивал себя: куда же мы, наконец, идем? Что же касается до второстепенных чиновников ведомства «Раздач», то они даже решили прямо протестовать, устроив в честь Каширина обед, и только по внимательном обсуждении последствий этой демонстрации отложили приведение ее в исполнение до более благоприятного времени.

Дамы тоже приняли деятельное участие в этих симпатиях. Они, наперерыв друг перед другом, зазывали Каширина к себе, заставляли каждого кушанья брать по два раза и вообще чествовали.

— В четверг у нас будет Каширин. Душка! вы приедете? — говорила Марья Ивановна, приглашая Анну Петровну.

Каширин? Это не тот ли Каширин, который…

— Ну, да, Каширин… тот самый Каширин, который высоко держал знамя… конечно, вы слышали?

Такие знаки внимания очень тронули Филипа Филипыча; однако ж у него не закружилась от них голова, и он продолжал вести себя с замечательным тактом. Он не только не жаловался на неблагодарность начальства, но даже оправдывал его. Начальство не могло иначе поступить.Но и он, с своей, стороны, не мог поступить иначе.Он не пожертвовал своими убеждениями и сохранил свое достоинство — а это главное. Ему предстоял к будущей Пасхе чин тайного советника * , но он сказал себе, что лучше на всю жизнь остаться действительным статским советником, нежели выпустить из рук знамя, которое он, в течение всей жизни, высоко держал. В свое время он был нужен — и всякий клич во всякое время и на всяком месте находил его готовым и способным. Теперь обстоятельства переменились; потребовались люди иного закала, он сделался ненужным — он понимает это и не ропщет. Возьмите вот этот сюртук: сегодня он нов, фасонист — и его носят с удовольствием; завтра в нем продрались локти — и его бросают. Знамя, которое он высоко держал, оказалось несоответствующим требованиям времени — он сознал это и спрятал знамя в карман. Но он надеется, что спрятал его не навсегда и что наступит момент, когда начальство, наконец, оценит. Скоро ли этот момент наступит — он не знает, но верит, глубоко верит, что песня его далеко не спета. Тогда он вынет знамя из кармана и опять начнет высоко держать его. Притом же ему время и отдохнуть. До сих пор он без устали трудился; теперь — пора и ему узнать, что такое свобода. Чувство свободы, mesdames [141] , — это такое чувство… ах, какое это чувство! Все равно что после длинной-длинной зимы в первый раз выехать, в теплый апрельский вечер, на Елагин остров, на pointe! [142] Вот это какое чувство! Дышится полной грудью, а мысли так и плывут, всё светлые, радостные мысли. А главное, на нем не лежит теперь никаких обязанностей, так что он всего себя может посвятить своим друзьям. Притом же он имеет вполне обеспеченный кусок, а потому и в материальном отношении особенного стеснения не предвидит. Вообще он больше доволен, чем огорчен, и ежели кто-нибудь будет по этому случаю ощущать угрызения совести, то, конечно, не он…

141

сударыни.

142

стрелку.

— А бог когда-нибудь всех рассудит! — смиренно прибавлял он в заключение.

С трогательным изумлением внимали «чины» этим разумным речам и от полноты души восклицали: вот истинный христианин! А дамы и дамочки к сему присовокупляли: ma ch`ere! il est sublime d’abn'egation! [143]

— А мне так сдается, что мы с вашим превосходительством еще послужим! — обнадеживал его тайный советник Стрекоза, ласково похлопывая по коленке.

На что Каширин, с своей стороны, ответствовал:

143

дорогая! он великолепен в самоотвержении.

— Что касается до меня, то не могу и не имею надобности скрывать: я всегда готов!

И с этими словами предлагал madame Стрекозе руку, чтоб вести ее в столовую.

Словом сказать, со всех сторон на него сыпались приглашения и напоминания, а ежели он манкировал, то и нежные упреки.

По счастливой случайности, в это же критическое время ему повезло и в преферанс. Как будто сама судьба охраняла его крылом своим. Имея обыкновение каждый день, по возвращении домой, записывать свой проигрыш или выигрыш, он, к концу первого месяца свободы, сосчитал, что остался по картам в барыше на семьдесят один рубль сорок пять копеек. Стало быть, надежда на случайные статьи дохода еще не исчезла. Составляя свой бюджет, он понимал, что существует особая и очень существенная статья: «занятие картами», но так как он не знал, как ее сосчитать, доходом или расходом, то и предпочел лучше не упоминать об ней вовсе. Теперь же оказывалось, что это статья несомненно доходная и что ежели на будущее время взглянуть на нее серьезным оком, то… Это так его ободрило, что он почти светло взглянул в лицо будущему и тут же включил в свой доходный бюджет новую статью: «От занятия картами 800 р.», добавив, впрочем, в скобках: «доход неокладной» * .

Словом сказать, ничего в его обиходе, казалось, не изменилось, и только утро сделалось как будто несколько длиннее. Прекращение обязательной ходьбы в департамент оставило за собой пустоту, которую он наполнял лишь с трудом. Он ходил из комнаты в комнату, внимательно перечитывал газеты (одну он выписывал сам, другую ему обязательно сообщал домовладелец), свистел, напевал, даже вертел ручку на piano m'ecanique, чего прежде с ним никогда не бывало. Но более всего его выручала так называемая «писанная» литература. В нашем интеллигентном обществе во всякое время ходят по рукам таинственные и до крайности либеральные «записки» и «проекты». То статский советник Растопыря пустит в ход «И мою лепту», то тайный советник Стрекоза потихоньку показывает знакомым «Мой посильный вклад»; то престарелый «Опытный сановник Чимпандзе» излагает кратко «А мое мнение — всё истребить и сим способом прекратить дальнейшее распространение язвы». По временам появится и из провинции какой-нибудь выходец с лона природы и тоже по секрету докладывает свою «капельку». И в каждой из этих «лепт» высказывается: вот это — прекратить, а вот это — развить. И в каждой автор попеременно то иронизирует, то содрогается, то предается сладким упованиям. И каждая «капелька» читается с жадностью, служит предметом нескончаемых разговоров «потихоньку», во свидетельство, что российское свободомыслие, подобно достославному курилке, не умирает. Каширин предавался чтению подобных записок с увлечением. Он чутьем пронюхивал о существовании чего-нибудь новенького в этой области и непременно доставал. Наглотавшись вольномыслия, он смело глядел в глаза предстоящему обеду «в гостях», зная наперед, что тема для собеседования готова. А ежели, при этом, появлялись в газетах еще какие-нибудь неожиданные производства и назначения, то разговор достигал размеров такого преступного дерзновения, что некоторые из присутствующих даже наматывали себе на ус…

Покончивши с утром, он выходил в четыре часа на Невский и прогуливался, стараясь при этом как можно меньше припадать на ногу. По временам заходил куда-нибудь с визитом и узнавал новости дня, причем непременно обнаруживалось нечто до того изумительное (и смешно, и больно!), что с языка его невольно срывались: да куда же мы, в самом деле, идем! В шесть часов, предварительно переодевшись, он у кого-нибудь обедал и во время обеда рассуждал о мерах, предлагаемых в только что прочитанной «записке» земского деятеля Пафнутьева * . Рассуждал солидно и умно, и притом стараясь, чтоб пафнутьевские мысли были понятны даже для дам. После обеда, если устраивалась пулька, то садился за преферанс, причем держал карты так, чтоб любопытствующий Растопыря не мог видеть его игры. Ежели же пулька не составлялась, то отправлялся в театр или же в другой знакомый дом, где, по его соображениям, хозяин должен был выть от тоски, в ожидании, не зайдет ли кто на огонек. Здесь немедленно делалось распоряжение о привлечении других партнеров; затем развертывались столы, и вечер незаметно проходил среди возгласов: пас, куплю, семь без козырей и т. д. И, в заключение, ужин, а за ужином, разумеется, новое изложение пафнутьевских идей…

В этом приятном круговороте прошел весь зимний сезон. Под конец Каширин так возгордился, что порою ему даже думалось, что начальство уже сознало свою ошибку и что не сегодня, так завтра к нему прискачет из департамента курьер с запечатанным конвертом. Однако дни проходили за днями, а курьер не приезжал. Это в одно и то же время и изумляло, и пугало его. Изумляло потому, что, перечисляя в своем уме персонал ведомства «Дивидендов и Раздач» и отдавая, впрочем, каждому должное, он, по справедливости, находил, что в этом департаментском букете он представлял собою цветок, по малой мере не уступавший, в смысле красоты и благоухания, прочим, стоящим у источников дивидендов, цветкам. Пугало — потому что для человека, всю жизнь игравшего деятельную роль в известном деле, не может быть ничего страшнее, как мысль: а что, ежели обо мне забыли?

Рассуждая по совести, он не мог не прийти к убеждению, что хотя он и отлично-достойный цветок, но что цветков приблизительно такой же красоты и такого же благоухания все-таки существует в природе больше, чем достаточно. Что, следовательно, нет ничего легче, как составить, во всякое время, какой угодно департаментский букет. Возьми Иванова, Федорова, Гаврилова, перемешай их с Перерепенкой, Козулей и Уховертовым, а в середку, для красы, воткни что-нибудь подушистее — и букет готов. Сначала, быть может, он будет благоухать несколько робко, но чем дальше, тем сильнее и смелее. Гавриловы, Уховертовы и Козули на то и созданы, чтоб соответствующим образом благоухать под начальственным руководством. Но этого мало: всего важнее то, что они растут решительно везде, на всяком месте, так что стоит только протянуть руку, чтоб сорвать Федорова или Перерепенку, совершенно равносильных Козуле и Иванову. Поэтому, когда, по каким-нибудь причинам, Уховертов выбывает из букета, то немедленно на его месте появляется Гаврилов, который уже давно пробивался тут же, где-то под мочалкой, обвязывающей букет, но его покуда не примечали.

Поделиться с друзьями: