Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке
Шрифт:
И он дойдет — в этом не может быть сомнения. Товар этот так весело расположен в витринах и так весело освещен, что и купить его любо. Прогулка по улицам Парижа, в смысле разнообразия, не уступает прогулке по любой выставке. Каждая магазинная витрина представляет изящное сочетание красок и линий, удовлетворяющее самым прихотливым требованиям вкуса. На каждом шагу встречается масса вещей, потребности в которых вы до тех пор не подозревали, но которые вы непременно купите, потому что эти вещи так весело смотрят, что даже впоследствии, где-нибудь в Крапивне, будут пробуждать в вас веселость и помогут нести урядницкое иго. Из мельхиоровых ложек парижский магазинщик ухитряется сделать целое серебряное солнце, которое чуть не за полверсты манит к себе прохожего. Из мужских шляп-цилиндров устроивает такой милый пейзаж, что человеку, даже имеющему на голове совсем новый цилиндр, непременно придет на мысль: а не купить ли другой? Все крутом изящно, легко и, главное, весело. Прежде чем глаз пресытится всеми этими уличными изяществами, какая возможность скуке проникнуть в сердце даже одинокого человека? А в запасе еще музеи, галереи, сады, окрестности, которые тоже необходимо осмотреть, потому что, кроме того, что все это в высшей степени изящно, интересно и весело, но в то же время и общедоступно, то есть не обусловливается ни протекцией, ни изнурительным доставанием билетов через знакомых чиновников, их родственниц, содержанок и проч.
А потом — звуки. Нигде вы не услышите таких веселых, так сказать, натуральных звуков, как те, которые с утра до вечера раздаются по улицам Парижа. Les cris de Paris [70] — это целая поэма, слагающая хвалу неистощимой производительности этой благословенной страны, поэма, на каждый предмет, на каждую подробность этой производительности отвечающая особым характерным звуком. И все это звуки коренные, свежие, родившиеся на месте, где-нибудь в глубине Бретани или Оверни (быть может, поэтому-то они так и нравятся детям), и оттуда перенесенные на улицы всемирной столицы. Так что, вместе с образчиком местной производительности, вы видите и представителя ее, да сверх того, слышите и образчик местных музыкальных мелодий. Эти звуки перекрестной волной несутся со всех сторон, образуя, вместе с дразнящими криками «гаврошей» [71] , гармоническое целое, до такой степени веселое, что оно несомненно должно благотворным образом действовать и на нравы обывателей. Даже полициант, с утра до вечера выслушивающий эти крики, нимало не волнуется ими и не видит в них оскорбления свойственного полицейским чинам чувства изящного. По крайней мере, я не знаю ни одного случая, чтобы gardien de la paix [72] , доведенный до неистовства назойливостью крикунов, дал в зубы какому-нибудь marchand de coco [73] или назвал «курицыной дочерью» marchande de quatre saisons [74] .
70
Голоса Парижа.
71
Gavroches — существа, которые в недавние годы были известны под именем gamins de Paris. ( Прим. M. E. Сылтыкова-Щедрина.)
72
полицейский
73
продавцу настойки из лакрицы.
74
уличную торговку фруктами и овощами.
Но этого мало: вы видите людей, которые поют «Марсельезу», — и им это сходит с рук. На первых порах это меня ужасно смутило. Думаю: сам-то я, разумеется, не пел — но как бы не пострадать за присутствование! И что ж оказалось! — что тут дело идет совершенно наоборот русской пословице, гласящей: «Что русскому здорово, то немцу — смерть». Французу петь «Марсельезу» здорово, а нам — смерть. Все это очень обязательно объяснил мне один из gardiens de la paix, к которому я обратился с вопросом по этому предмету. «Поживете, говорит, у нас, может быть, и вы привыкнете». И точно: пожил, и стал пробовать; сначала першило в горле, а потом привык. И даже многих тайных советников видел, которые губами подражали трубным звукам, напевая:
Contrrrrre nous delia tyrrrrrrranie… * [75]И — ничего; сошло с рук и мне и им. Не дальше как на днях встречаю уже здесь, на Невском, одного из парижских тайных советников и, разумеется, прежде всего интересуюсь:
— А что, ваше превосходительство, не призывали к ответу… за «Марсельезу»-то… помните?
— Представьте себе… прошло!
— Представьте! и мне — тоже!
75
Против нас тираны…
Разумеется, мы обнялись, и затем — ни гугу!
А вечером весь Париж горит огнями, и бульвары, и главные улицы, которые гудят, как пчелиный рой. Время от 8 до 12 часов — самое веселое. Это — время, когда отработавшийся люд всей массой высыпает на улицы, наполняет театры, рестораны, d'ebits de vin [76] и т. п. Происходит во всей форме уличный раут, веселый, красивый, живой. Разумеется, тут скучать некогда. Театров масса, и во всяком нужно побывать. Французы сами жалуются на упадок драматической литературы, и эти жалобы, в существе, безусловно справедливы, но для иностранца не столько важно то, что представляется на сцене, как то, как представляется, и в особенности, как относится к представляемому публика. В этом отношении он не встретит в целом мире ничего подобного. В особенности не встретит такой публики. Это именно та чуткая, нервная публика, которая удесятеряет силы актера и без которой было бы немыслимо для актера каждодневное повторение, двести раз сряду, одной и той же роли, как это сплошь бывает на парижских театрах.
76
винные погребки.
Помню, я приехал в Париж сейчас после тяжелой болезни и все еще больной… и вдруг чудодейственно воспрянул. Ходил с утра до вечера по бульварам и улицам, одолевал довольно крутые подъемы — и не знал усталости. Мало того: иду однажды по бульвару и встречаю русского доктора Г. * , о котором мне было известно, что он в последнем градусе чахотки (и, действительно, месяца три спустя он умер в Ницце). Разумеется, удивляюсь.
— Что вы это делаете?
— Да вот, хожу!
— Помилуйте! вам бы дома сидеть, да «средствице» принимать…
— Нельзя, батюшка, тянет на улицу…
И точно: «тянет на улицу» — и шабаш. Ибо парижская улица действительнее всякого «средствица». Озлобленному она проливает мир в сердце, недугующему — подает исцеление. И я наверное знаю, что не Лурдская богоматерь это делает, а именно веселая парижская улица.
В Париже все живут на улице. Не говоря уже об иностранцах и провинциялах, которые массами, с каждым из бесчисленных железнодорожных поездов, приливают сюда и буквально покидают улицу только для ночлега, даже коренной парижанин — и тот, с первого взгляда, кажется исключительно предан фланерству. Между тем, на деле, нигде не найдется более ретивого, спорого (или, как у нас говорится, дошлого) работника, как парижанин. Немец работает усердно, но точно во сне веревки вьет; у парижанина работа горит в руках. Нечто подобное представляет русский работник в страдную пору, но ведь это уж мученик. Парижанин работает много, но с добрым духом и никогда не имеет усталого вида. Достаточно присмотреться к прислуге любого отеля, чтоб убедиться, какую массу работы может сделать человек, не утрачивая бодрости и не валя, как говорится, через пень колоду. Я останавливался в небольшом отеле, в пяти этажах которого считалось 25 комнат, и на весь отель прислуживал только один гарсон. Часам к восьми утра он успевал уже вычистить для всех квартирантов сапоги, ботинки, мужское и дамское платье, а с восьми часов начинал летать по этажам, разнося кофе и завтрак. Затем убирал комнаты, а некоторым жильцам сервировал и обед. Сколько раз в день он, подобно мухе, взлетал из rez-de-chauss'ee [77] , где помещались контора и кухня, на пятый этаж — это даже определить невозможно. Только, бывало, и слышишь раздающееся сверху: Emile! — и отвечающее внизу: voil`a! voil`a! [78] И за всем тем этот молодой человек находил возможность еще выполнять комиссии жильцов, что он делал гуляя. И никогда я не видал его унылым или замученным, а уж об трезвости нечего и говорить: такую работу не совершенно трезвый человек ни под каким видом не выполнит.
77
нижнего этажа.
78
тут! тут!
Одним словом, ежели и нельзя сказать, что парижанин своею ретивостью практически доказал, что вопрос о travail * attrayant * [79] не праздная мечта, то, во всяком случае, мысль о труде уже не застает его врасплох. Зато каждый момент, который ему удается урвать у работы, он уже всецело считает своими отдает его беспечности, фланированию и веселью. Три предмета проходят через всю жизнь парижского ouvrier: [80] работа, веселье и, от времени до времени… революция. Все это он умеет делать чрезвычайно ловко, скоро, горячо, но отнюдь не бестолково. Оттого-то, быть может, и кажется приезжему иностранцу (это еще покойный Погодин заметил), что в Париже вот-вот сейчас что-то начнется. *
79
привлекательном труде.
80
рабочего.
Но, наглядевшись вдоволь на уличную жизнь, непростительно было бы не заглянуть и в ту мастерскую, в которой вершатся политические и административные судьбы Франции. Я выполнил это, впрочем, уже весной 1876 года. Палаты в то время еще заседали в Версале, и на очереди стоял вопрос об амнистии. *
Дорога от Парижа до Версаля промелькнула очень весело. Во-первых, на всем пути — прелестнейшие зеленые окрестности; во-вторых, я попал в вагон, наполненный gauchiers и centre-gauchiers (членами левой и левого центра). Все говорили без умолку. Соглашались почти единодушно, что, в принципе, амнистия — мера не только справедливая, но и полезная; что после пяти лет несомненного внутреннего мира было бы согласно с здравой политикой закончить процесс умиротворения полным забвением прошлых междоусобий. Но, наговорившись на эту тему досыта, собеседники как бы по команде подносили к носу указательные персты, произносили: mais! [81] — и глубокомысленно умолкали.
81
но!
Признаюсь, загадочность этого «mais!» чрезвычайно неприятно поразила меня. Я было думал, что если уж выработалось: «понеже амнистия есть мера полезная» и т. д. — то, наверное, дальше будет: «того ради, объявив оную, представить министру внутренних дел, без потери времени» и т. д. И вдруг, вместо того… mais! Повторяю, сгоряча я чуть было не рассердился, но потом вспомнил: ба, да ведь французское «mais» — это то самое, что по-русски значит: выше лба уши не растут! * Вспомнил — и сделалось мне так весело, так весело, что я не воздержался и сообщил о своем открытии соседу (оказалось, что это был Лабуле, автор известного памфлета «Paris en Am'erique» [82] , a ныне сенатор и стыдливый клерикал * ). Он, в свою очередь, подтвердил мою догадку и, поздравив меня с тем, что Россия обладает столь целесообразными пословицами, присовокупил, что по-французски такого рода изречения составляют особого рода кодекс, именуемый «la sagesse des nations» [83] . Через минуту все пассажиры уже знали, что в среде их сидит un journaliste russe [84] , y которого уши выше лба не растут. И все наперерыв поздравляли меня, что я так отлично постиг la sagesse des nations * .
82
«Париж в Америке».
83
«мудрость народов».
84
русский журналист.
Как малый не промах, я сейчас же рассчитал, как это будет отлично, если я поговорю с Лабуле по душе. Уж и теперь в нем заблуждений только чуть-чуть осталось, а ежели хорошенько пугнуть его, призвав на помощь sagesse des nations, так и совсем, пожалуй, на путь истинный удастся обратить. Сначала его, а потом и до Гамбетты доберемся * — эка важность! А Мак-Магон и без того готов…
И вот, как только приехали мы в Версаль, так я сейчас же Лабуле под ручку — и айда в H^otel des Reservoirs * [85] .
85
Само собой разумеется, что вся последующая сцена есть чистый вымысел. ( Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)