Том 2. Ночные дороги. Рассказы
Шрифт:
Еще одно, что всегда представляется изумительным любому европейцу, это то, как советские солдаты могли вынести те нечеловеческие испытания, которые выпали на их долю и которых, конечно, не выдержал бы никакой другой народ, кроме, пожалуй, представителей желтой расы. Их физическая сопротивляемость совершенно исключительна; но это, конечно, характерно уже не только для советских людей, а для русских вообще; в этом они продолжают традиции своих предков. Они переплывали зимой Нарву, на которой был взломан лед; они дрались в лютой российской стуже сутками, они зимние месяцы проводили в лесах; и они же выносили все ужасы немецкого плена и, освободившись, снова появлялись с автоматами в руках на дорогах Франции, по которым следовали немецкие транспортные колонны. Это были те же самые люди, которые год тому назад, в немецком лагере, казались обреченными на смерть от голода, побоев и истощения. В морозные зимние дни в Париже они ходили без шинелей, а на дворе было десять градусов ниже нуля. Для человека, который бывал в Сталинградской области, например, и мог себе представить, что такое Сталинградская битва и как ее можно выдержать, ответ на этот вопрос найден заранее. На голой и плоской равнине дуют летом нестерпимо горячие ветры с песком; зимой эти ветры становятся ледяными, и против них нет никакой защиты. Вся южная равнинная Россия, вся Таврия, часть Украины, плоские безлесные места с редкими колодцами, зимой превращаются в ледяной ад; летом же от сухого и убийственного зноя звенит в ушах и наливаются кровью глаза.
Среди моих старых товарищей по России был один русский крестьянин, Даниил, который потом попал за границу и долго жил в Париже. Меня в нем всегда поражало одно качество – это его необыкновенная способность ориентироваться и непогрешимое чувство направления. Я помню, как однажды, в очень темную и бурную ночь ранней осени, мы должны были пересечь большой лес, тянувшийся на шесть километров – в том месте, где мы его проходили. Там были какие-то поминутно пропадающие тропинки, овраги, заросшие кустарником, рвы, ямы и сплошная апокалипсическая тьма. Он шел вперед неспешно и уверенно и говорил мне время от времени, что надо держать левее или правее. Я его спросил, знает ли он этот лес и если нет, то почему он думает, что нужно именно правее или левее. Этого он не мог мне объяснить, но ему это казалось очевидно; лес он не знал, он был там в первый раз. Мы вышли, наконец, в поле, и потом, когда нам предстояло возвращаться, я спросил его, как теперь быть, куда идти. – А той же дорогой, – сказал он. Он сказал «той же дорогой», так, точно это было ровное шоссе или прямая аллея. Я посмотрел перед собой и увидел прежнюю густую мглу и темную листву бесчисленных деревьев. – Ну, идем, – сказал Даниил. Я последовал за ним. В одном месте, когда он круто свернул вправо и я его хотел остановить, он сказал: – Как эке, не узнаете? Тут вот этот самый сломанный пень, а сейчас будет овраг, который посередине мельче, а там – тропинка, а потом все прямо. – Как он мог заметить и запомнить в этой мгле сломанный пень, откуда он знал, что посередине овраг мельче? Он сказал, что услышал, как закричала какая-то птица, и по звуку было ясно – там, где она кричала, овраг был глубже, а это было слева, метрах в пятидесяти от нас. Я пожал плечами и перестал его расспрашивать; и приблизительно через два часа мы вышли с ним точно в том месте, откуда вошли в лес. Тут ошибиться было нельзя, потому что это был тот мост через небольшую речку, с которого мы начали наше путешествие. Много лет спустя Даниил попал в Париж и жил в рабочем пригороде, возле завода Рено. Не зная ни звука по-французски, не имея представления о городе, – он повсюду ходил пешком, боясь спутаться в метро, – он разыскал в одном из центральных кварталов какое-то увеселительное заведение, о котором рассказывал чудеса; в его описании это выходило похоже на магометанский рай, каким его представляют себе люди, не очень обремененные точным знанием восточных религий. Он ходил туда и обратно, не умея прочесть названия ни одной улицы, и шел так же безошибочно, как тогда, много лет назад, в российском лесу.
Я часто вспоминал Даниила, думая о советских партизанах, и в частности об Антоне Васильевиче. Он тоже был человеком приблизительно такого же типа, но только, конечно, его разнообразные способности в Париже подвергались очень серьезному испытанию. Я часто встречался с ним; он обычно ходил с портфелем, тяжело нагруженным крупнокалиберными револьверами и патронами, и его столь же упорно, сколь безрезультатно преследовало гестапо. Он постепенно сокращал число тех квартир, где он бывал и где он вел свою работу, предупреждал своих агентов об опасности, которая им угрожала, и они меняли адреса, – каждый раз очередной немецкий обыск не давал никаких результатов. Но все-таки мест, где он мог скрываться, становилось все меньше и меньше. То, что он так постоянно дразнил немецкую полицию, – иногда даже в тех случаях, когда это не было необходимо, – могло с часу на час привести к его аресту, и это было бы катастрофой не только для него, но прежде всего для организации. Наконец наступили последние дни его пребывания в Париже; гестапо знало, что он попытается скрыться. На всех вокзалах, на всех выходах из города были даны описание его наружности и все его приметы, точно так же, как перечисление документов, которые могли найти на нем. Антон Васильевич все не уезжал. Были летние, незабываемые для всех, кто жил в Париже, дни 1944 года. Он приходил к моим знакомым неторопливой походкой, садился в кресло и начинал рассказывать что-нибудь незначительное.
И когда, наконец, агенты немецкой полиции обнаружили его личную квартиру и пришли туда с обыском, они не нашли ни Антона Васильевича, ни кого бы то ни было из его сотрудников и ни одной сколько-нибудь интересной бумаги, кроме нескольких старых газет. В тот час, когда они были там и производили этот бесполезный обыск, он находился в поезде, в сотне километров от Парижа, куда он попал, обманув бдительность и надежды гестапо.
Нельзя не отметить, однако, что и гестапо, и обыкновенная немецкая полиция должны были выполнять работу, которая была им явно не по силам. Было невозможно следить за четырьмя миллионами парижан; кроме того, когда немецкая полиция возлагала часть работы на своих французских коллег, она неизменно наталкивалась на постоянный и почти неприкрытый саботаж. И все-таки количество трагических положений, при которых участь людей висела на волоске, было неисчислимо. Так было, в частности, с тем Сережей, который работал в редакции подпольной советской газеты. Его привезли в Париж после того, как он, при помощи организации Антона Васильевича, бежал из немецкого лагеря на севере Франции. Он приехал на парижский вокзал без единого документа в кармане, с чемоданом, в котором было оружие, прикрытое сверху бельем. На вокзале член организации передал Сережу – как сдают живой груз – Алексею Петровичу и его жене, которые повезли его к себе на квартиру, где он должен был провести некоторое время, пока ему не сделают фальшивые бумаги и не найдут другого, более подходящего жилья. Они поехали в метро втроем; и на станции, где они должны были выходить, попали в облаву – немецкая полиция проверяла документы и содержание чемоданов, портфелей и свертков. Чемодан Сережи нес Алексей Петрович, у которого документы были в порядке; и когда его остановили, его жена, воспользовавшись минутной задержкой, взяла под руку Сережу и быстро прошла с ним вперед. Алексея Петровича, который не знал, что в чемодане оружие – Сережа не успел ему сказать об этом, – попросили открыть чемодан. Он доверчиво поднял его крышку, и немец-полицейский, бросив быстрый взгляд, сказал небрежно: – А, это белье, – и пропустил Алексея Петровича, который через несколько минут догнал свою жену и Сережу. Если бы полицейский коснулся этого белья, оно скользнуло бы по металлу, и он бы увидел, что в чемодане лежали револьверы и патроны. Но он не сделал одного этого движения – и то, что он случайно его не сделал, спасло от смерти троих человек.
В Париж однажды пришли, – пешком, с севера Франции – три советские девушки, бежавшие из немецкого лагеря. Кто-то им сказал, что здесь есть русские и что им здесь, наверное, помогут. Этого было для них достаточно; они отправились в Париж. К счастью, им передали адрес русской дамы, «которая патриотка». После долгого странствия, с остановками на фермах, они добрались сюда, нашли эту даму, и все кончилось благополучно. Одна из этих девушек, Наташа, жила несколько месяцев у моих знакомых, на квартире.
Французские организации не могли давать приют всем скрывающимся от немцев советским людям; кроме того, многие члены этих организаций, активные resistance или коммунисты, либо преследовались немцами, либо были под подозрением сами и нередко должны были скрываться. Советских людей прятали у себя русские эмигранты, и они же собирали для них штатское платье. Я видел одного советского лейтенанта, в сравнительно приличном костюме, но в совершенно изорванных башмаках, какие в Париже носят только нищие: ему не могли сразу найти обуви, у него был особенно большой размер. Он ходил в таком виде некоторое время по Парижу, и, непонятным образом, никто не обратил внимания на это ненормальное несоответствие костюма и тех кожаных лохмотьев, которые были у него на ногах. Первый полицейский должен был бы арестовать его; но его никто не задержал – потом у него, наконец, появились приличные ботинки.
Вообще, было удивительно, как их не арестовывали, этих советских людей, бежавших из плена. У огромного большинства из них были неевропейские лица, даже не столько лица, сколько выражения лиц и глаз. Их нельзя было не заметить. Но парижская полиция их упорно не замечала, как до Парижа, на дорогах, ведущих к столице, их так же упорно не замечали французские жандармы.
Как-то под предводительством одного из ближайших сотрудников Антона Васильевича уезжала в провинцию небольшая группа советских партизан; их было восемь человек. Все они шли по двое, по трое вслед за этим агентом по направлению к вокзалу. На улице, по которой они проходили, толпились солдаты немецкой дивизии, уходившей на фронт. Все вокруг было запружено немцами – и сквозь эту толпу шли люди, которые неделю тому назад бежали из немецкого плена и теперь отправлялись вести против германской армии партизанскую войну. Достать места в поезде было почти невозможно; в этот период времени в Париже для того, чтобы иметь право купить билет, нужно было предварительно стоять с пяти часов утра в тысячной очереди за входными бюллетенями. У предводителя советской группы партизан не было, конечно, ни бюллетеней, ни, тем более, билетов. И все-таки советские партизаны уехали первыми. Это было сделано просто; предводитель сказал несколько слов одному железнодорожному служащему, тот передал другому, другой передал третьему – и через четверть часа советские партизаны ехали в багажном вагоне на фронт. Это было результатом мгновенного заговора между людьми, которые до сих пор никогда не видели друг друга, но которые в этом вопросе мыслили и чувствовали одинаково. Французские полицейские, французские жандармы, французские железнодорожные служащие, советские пленные и русский эмигрант – руководитель и агент партизанской организации – все думали и ощущали одно и то же. И я не мог удержаться от мысли о том, что здесь, на этой территории, были только одни люди, осужденные на безысходное одиночество и трагическую отчужденность от всего остального европейского мира, – и это были немцы.
В огромном и безмерно сложном сочетании равных понятий, которые условно объединяются под названием народ, страна или даже государство, нет, надо полагать, – в этом основном, что нам кажется национальной сущностью народа, – безвозвратно исчезающих вещей. И, в частности, исторического прошлого ни вычеркнуть, ни уничтожить нельзя. Завоеватели Сибири или Кавказа были, конечно, прямыми предками тех советских людей, которые снаряжали арктические экспедиции или устраивали оросительные системы в Туркестане, точно так же, как солдаты императорских армий Екатерины или Павла были предками теперешних солдат Красной Армии. Это подчеркивалось много раз. Но никогда, кажется, в истории России не было периода, в котором таким явным образом все народные силы, все ресурсы, вся воля страны были бы направлены на защиту национального бытия, на борьбу за существование, за жизнь этого огромного государства. Всё: экономическая и политическая структура страны, быт ее граждан, ее социальное устройство, ее чудовищная индустрия, ее административные методы, ее пропаганда, – всё это как будто было создано гигантской народной волей к жизни. Теперь, в конце войны, становится очевидна та истина, что человечество в предвоенные годы культурного двадцатого столетия существовало, не подозревая этого, под угрозой древнего и первобытного закона: уничтожить или быть уничтоженным, разрушить или быть разрушенным, убить или быть убитым. И страшный цикл того биологического закона – или биологического безумия, – который предрешает и обуславливает войну, неудержимо приближался к самому патриотическому своему моменту. Россия это поняла и почувствовала раньше иных, может быть, потому, что ее восприятие было более обостренным, чем у других народов, так как опасность угрожала больше всего ей. На этот раз очевиднее, чем всегда, стало ясно, что видимость первых событий не соответствовала подлинному смыслу конфликта, потому что в начале войны Россию связывал с Германией договор о ненападении.
И вот оказалось, что, с непоколебимым упорством и терпением, с неизменной последовательностью, Россия воспитала несколько поколений людей, которые были созданы для того, чтобы защитить и спасти свою родину. Никакие другие люди не могли бы их заменить, никакое другое государство не могло бы так выдержать испытание, которое выпало на долю России. И если бы страна находилась в таком состоянии, в каком она находилась летом 1914 года, – вопрос о Восточном фронте очень скоро перестал бы существовать. Но эти люди были непобедимы. И в ходе войны произошло то, что уже несколько раз повторялось на протяжении истории: вся военная тактика, вся стратегия, блестяще, казалось бы, доказавшая свою неотразимость, была бессильна против героического противника, сумевшего создать прекрасное вооружение и лучших солдат. Когда немецкие аэропланы «Штука», обстреливавшие войска на бреющем полете и настолько, по мнению немцев, страшные, что кабинки их пилотов даже не были блиндированы, – когда эти аппараты, действовавшие с таким успехом против плохо вооруженных и плохо организованных бельгийских и французских армий 1940 года, произвели свою первую атаку на советскую пехоту, то огромное большинство их было срезано сильнейшим пулеметным и ружейным огнем, и вся эта блестящая тактика, до сих пор считавшаяся неопровержимой, должна была быть совершенно пересмотрена.
Соответственно и упорно тренируя людей, их можно научить очень многому. Их можно научить спокойно стоять под артиллерийским или аэропланным обстрелом, из них можно сделать парашютистов. В войне, которой мы были свидетелями, тренировка играла не меньшую роль, чем героизм, и большинство побед было обусловлено необходимым соединением этих двух качеств. Мы видели, что значит соответствующая тренировка; мы видели, как англичане и американцы, сброшенные ночью с аэропланов и вооруженные гранатами и легкими пулеметами, отбивали атаки немецких блиндированных дивизий. Мы видели, как действовали французские парашютисты в Бретани или в Голландии. Мы видели, как русские солдаты – под страшным огнем немцев – переплывали во всем походном снаряжении огромные реки и устанавливали на крутых, казалось бы неприступных, берегах предмостные укрепления.
В 1943 году весь последний класс одной из десятилеток в маленьком городе Сибири выразил желание вступить в Красную Армию. В первой просьбе было отказано – они были слишком молоды. Тогда они написали второе обращение чуть ли не к Ворошилову, на которое последовал положительный ответ. Они были приняты в армию и все стали парашютистами. Их сбросили потом в тыл немецкого расположения для партизанской войны. Один из них, Вася, попал во Францию. Я с ним встретился через несколько месяцев после того, как все военные действия здесь кончились; он явно томился и скучал. Ему не хватало оружия, леса, засад, атак и опасности. Он все-таки не расставался со своим револьвером; я думаю, что он втайне надеялся на какое-нибудь ночное нападение пятой колонны или что-нибудь в этом роде, словом, на столь же счастливое, сколь внезапное стечение обстоятельств, при которых, наконец, его бесполезный теперь револьвер мог бы сыграть известную роль. Но ни нападения, ни стечения обстоятельств не происходило и Вася смертельно скучал. Он находил некоторое – частичное и неполное – утешение в алкоголе. Вдвоем с приятелем они заходили в кафе и заказывали: два больших пустых стакана и десять рюмок коньяку. Потом они аккуратно переливали, содержимое пяти рюмок в стакан, затем чокались и выпивали, неизменно поражая французов, которые никак не могли привыкнуть к этому зрелищу. Затем они – в зависимости от денег, которыми располагали, – возобновляли это еще раз или еще два раза и оба, грустные, уходили. И только один раз Вася оживился и казался совершенно счастливым. Это когда сообщили, что на территорию департамента, где он жил, немцы сбросили парашютистов. Но немецкие парашютисты частью были переловлены, частью бесследно исчезли до того, как Вася успел в этом принять какое бы то ни было участие, и он снова впал в свою прежнюю грусть. Я думаю, что на фронте, в условиях партизанской войны, он был, наверное, совершенно незаменим.