Том 2. Советская литература
Шрифт:
Пережив тяжелую историю в тюрьме, мрачно отразившуюся в его жутком романе «Катастрофа» 2 , Бессалько хотя партийно принадлежал в то время к меньшевикам, сердцем примыкал к тому крайнему рабочему течению, для которого стержнем протеста стала ненависть к интеллигенции и даже именно к партийной интеллигенции.
Тов. Павлу почти во все время его парижской эмиграции были присущи весьма махаевские взгляды 3 . Это не помешало, однако, ему очень сдружиться со мной. Мы делились с ним нашими взглядами, вкусами и планами.
Постепенно озлобление против интеллигенции стихло в душе Бессалько, но осталась какая-то упоенная влюбленность в свой собственный класс, какая-то тихая и красивая гордость тем, что «я тоже пролетарий».
В этом смысле он был настоящим рабочим и всегда страстно держался за свое ремесло слесаря, хотя и сознавал, что оно мешает его литературной работе.
Пожалуй, из всех наших рабочих писателей Бессалько был по глубине своей сознательности наиболее рабочим. И это сказалось в теоретических его статьях, например в запальчивой и по-своему прекрасной атаке на футуристов и в чрезвычайно яркой попытке противопоставить новую крестьянскую поэзию новой пролетарской 4 .
Но что всегда влекло меня к Бессалько и что делало для меня его фигуру в некотором смысле символической — это та порта его характера, что при поразительной верности пролетарского чутья и страстной преданности своей классовой подоплеке Павел Бессалько был чрезвычайно широк 5 . Ему не только казалось, не только думалось, что пролетарское искусство не сводится к описанию пролетарского быта (который описывал он превосходно) или пролетарской борьбы и пролетарского идеала, а должно выражаться в охвате целого мира, всей деятельности человечества и всей еще более необъятной страны фантазии, прошлого, нынешнего и будущего с какой-то особенной точки зрения, с каким-то особым подходом — пролетарским.
И это очень давалось Бессалько. Не только в мрачной «Катастрофе», не только в насыщенных и местами богатых страстною публицистикою автобиографических повестях 6 , но и в «Алмазах Востока», и в «Иуде» 7 , и в набросках, в которых, быть может, отражается то Мюрже, то Мопассан, характеризующих парижскую жизнь, — всюду Павел Бессалько остается рабочим.
Изображая своих персидских шахов и олимпийских богов, он вместе с тем непонятным для меня образом, при весьма небольшом круге познаний и сравнительно мало напряженной работе самообразования, умел сохранить местный аромат и верный стиль за всякой темой, какую ни брал бы.
Универсальность охвата при чрезвычайной определенности внутреннего подхода к многограннейшим темам — вот что для меня характернее всего в Бессалько.
Конечно, мы его знаем только юношей, он едва вышел из этого возраста, он только пробовал свои крылья, он только любящей рабочей рукой нащупывал вокруг себя красивые формы и старался осветить их по-своему, и можно было ждать чрезвычайно светлого подъема этого таланта. Трудно сказать, во что вылилась бы эта богатая, нежная, глубокая, жадная поэтическая натура.
Мы, революционеры этих грозных годов, часто с ужасом и тоскою думаем о том, какие неизмеримые потери должен был понести пролетариат для своей победы. Даже как класс он уменьшился численно. Часто жуть берет, когда спрашиваешь, называя десятки имен, о тех или других кронштадтских матросах, бывших головой переворота, и узнаешь: убит там-то, умер там-то и т. д. и т. д.
И количественно и качественно без счета приносит пролетариат эти жертвы. Можно было бы прийти в отчаяние, если бы мы не знали, что силы его неисчерпаемы. Только эта стихийная неисчерпаемость многомиллионного класса, только зрелище густых всходов коммунистической молодежи, идущих нам на смену, может утешить нас и внушить нам бодрость.
Павел Бессалько вступил на прекрасный путь, прошел только первые ступени величественной лестницы широкого и в то же время истинно пролетарского искусства.
Но мы знаем, что за ним пойдут другие, непременно пойдут, непременно будут жадно читать оставленные им страницы, впитывать в себя его соки и будут работать дальше так, как будто бы это он же работал, ибо пролетариату присуще сознание — Мы.
Коллектив в таком смысле, в каком еще не бывало до сих пор, пролетариат не меньше ценит личность, хотя лучше, чем кто бы то ни было другой, пользуется ею и шире, чем всякий другой класс, дает ей возможность окрылиться и определиться.
Впрочем, последнее замечание относится больше к будущему. Военное время даже крылатым сынам своим повелевает идти туда, где решается будущее всего коллектива, и гибнуть там под пулями или в сыпняке и в утешение говорит: Мы должны победить, мы вознаградим за все. Ни одно Я не слишком ценно, чтобы не быть принесено в жертву нашему Мы.
Моим оппонентам *
Тов. Шапирштейн в прошлом № «Вестника театра» 1 изложил несколько мыслей в возражение моему постановлению о размежевании театров, подлежащих сохранению и поставленных вне ответственности ТЕО, и остальных театров 2 .
В основной своей статье он не прибавляет ни одного аргумента к тем, которые приводились уже раньше. Дело как нельзя просто. Я могу поручить т. Мейерхольду разрушение старого плохого и создание нового хорошего 3 . Но сохранение старого хорошего, притом живого и могущего по-своему развиваться в революционной атмосфере, я ему поручить не могу.
Точка зрения не только моя, а пролетарских организаций и верхов нашей власти, та, что театры эти (по крайней мере, большинство из них) — бесспорны для всех этих элементов, представляют известную ценность, и вот охранение их возлагается на лиц, которые могут их любить и готовы за них отвечать.
Тов. Шапирштейн напрасно шутит с театральным Октябрем. Великая Октябрьская революция, так же точно, как Великая Коммуна Парижа, приняла тотчас же меры к охране всего ценного из достояния прошлого, и когда теперь происходит маленький театральный Октябрь, то, конечно, было бы смешно сдать ему эти ценности, не без большого труда сохраненные во время гигантских бурь Октября настоящего.
В постскриптуме тот же товарищ делает указания на мою будто бы непоследовательность, «административными мерами в искусстве, как и в науке, Октябрьскую революцию не сделаешь», говорю я. Этим я хочу сказать, что и наука и искусство развиваются творческими актами, а не полицейскими мерами. На это т. Шапирштейн возражает: «А ведь вот же Покровский не дает полной автономии университетам 4 и не позволяет Кизеветтеру под видом науки читать науку кадетскую, классовую», и отсюда делает вывод, что надо поставить под особый надзор Южина, когда он играет Островского, или Шаляпина, когда он поет «Хованщину».
Подумайте немного, т. Шапирштейн. Еще недавно т. Покровский не без издевательства говорил о людях, которые считают, что комиссар должен предписать профессору гистологии или минералогии, как надо читать лекцию.
Да, есть определенная «классовая премудрость» буржуазии, которая выдавалась за объективную науку, которая контрреволюционна и против которой мы боремся. Если бы Малый театр вздумал вдруг проводить контрреволюционную агитацию, то, поверьте, никакая автономия, ни полуавтономия его не спасла бы, но поскольку он предлагает отнюдь не устаревшие, а пролетариату необходимые ценности, постольку он подлежит не только сохранению, но и имеет полное право рассчитывать на автономию, как художник и как ученый.