ЖАНРЫ

Том 3. Литературные и театральные воспоминания
Шрифт:
Известный журналист Графов (Каченовский) Задел Мишурского (кн. Вяземского) разбором. Мишурский, не теряя слов, На критику ответил вздором; Пошли писатели шуметь, Писать, браниться от безделья… А публике за что ж терпеть В чужом пиру похмелье?

Второй водевиль Писарева «Проситель» не имел большого успеха. В 1824 же году, 4 ноября, в пользу г. Сабурова (?), была дана комедия «Наследница», переделанная Писаревым стихами из французского водевиля: она также не имела успеха; но зато игранный с нею в первый раз водевиль «Хлопотун, или Дело мастера боится» был принят с восторгом. Щепкин в роли хлопотуна был совершенство. Вероятно в 1825 году был дан водевиль, написанный Писаревым вместе с другими литераторами (с М. А. Дмитриевым и П. Н. Араповым), «Встреча дилижансов». Он был жестоко ошикан публикой за резкость последнего куплета, написанного Писаревым:

Не помню я, в какой-то книжке Писали за сто лет назад, Что пьесу хвалят понаслышке И понаслышке же бранят; Но мы желаем знать, какое Сужденье ваше про нее? Скажите… только не чужое, Скажите – что-нибудь свое!

Куплет был обращен прямо к публике и хотя очень мило пропет Н. В. Репиной, но публика крепко обиделась и, вместо вызова, наградила переводчика общим шиканьем. Зато через неделю публика смягчилась и принуждена была хлопать, кричать браво и форо куплетам Писарева и вызывать его за новый водевиль «Тридцать тысяч человек, или Находка хуже потери». Потом следует водевиль «Забавы калифа, или Шутки на одни сутки», игранный в пользу капельмейстера Шольца. Водевиль как-то особенного успеха не имел, хотя заслуживал его. В том же году, октября 8-го, был игран водевиль, переделанный Писаревым с французского, в шести действиях, «Волшебный нос, или Талисман и финики». Это был пустой фарс, написанный для бенефиса танцовщицы Ворониной-Ивановой. В 1825 году в драматическом альманахе, изданном Писаревым и Верстовским, напечатан пролог в стихах к исторической комедии «Христофор Колумб», которая давно уже занимала Писарева; он назвал свой пролог «Несколько сцен в кондитерской лавке». Я выписываю небольшой отрывок из этого пролога, чтоб показать образ мыслей и направление Писарева, который вывел себя под именем Теорова. В этом прологе один из литераторов, названный Фиалкиным, утверждает, что у нас нет разговорного языка; Теоров возражает ему.

Теоров

Так думайте, пишите по-французски! Потеря от того ничуть не велика. Нет разговорного у русских языка! Каким же языком вы говорите сами? Каким же языком теперь я спорю с вами? Нет разговора! так! не будет до тех пор, Пока не надоест нам чужеземный вздор, Пока не захотим по-русски мы учиться. Теперь, благодаря ученью, можно льститься, Что мы все русское полюбим, все свое; Теперь сбывается желание мое: Французский ваш жаргон уж многие бросают, И… дамы, наконец, по-русски понимают! И вы неправы, я еще вам повторю.

Фиалкин

За что ж вы сердитесь? Я просто говорю, Что не богаты мы хорошими стихами. Кто ж в этом виноват?

Теоров

Вы, сударь!

Фиалкин

Я?

Теоров

Вы сами И вам подобные, которым все свое Не нравится, кому противно в русских все, Которым Кребильон известен весь до слова, А скучны лишь стихи «Димитрия Донского»; Которые, сударь, везде наперерыв Читают Мариво, Фонвизина забыв, И, выбрав Демутье предметом обожанья, Бессмертной «Ябеды» не знают и названья! Театра нашего вот вечные враги!..

Опера-водевиль в трех действиях «Три десятки, или Новое двухдневное приключение», одобренная к представлению 24 сентября 1825 года, вероятно, была сыграна в том же году. «Три десятки», хотя несколько чувствительного и даже серьезного содержания, должны были, по своим прекрасным куплетам, доставить Писареву новое торжество. Но тут было особенное обстоятельство, помешавшее его успеху. Там находился всем известный тогда куплет: куплет весьма натянутый и даже плохой, но возбудивший страшный шум в партере выходкой против Полевого. Издатель «Телеграфа» был тогда в апогее своей славы, и большинство публики было на его стороне. Вот куплет:

В наш век, на дело не похоже, Из моды вышла простота, И без богатства ум – все то же, Что без наряда красота. У нас теперь народ затейный, Пренебрегает простотой: Всем мил цветок оранжерейный, И всем наскучил полевой.

Едва Сабуров произнес последний стих, как в театре произошло небывалое волнение: поднялся неслыханный крик, шум и стукотня. Публика разделилась на две партии: одна хлопала и кричала браво и форо, а другая, более многочисленная, шикала, кашляла, топала ногами и стучала палками. По музыке следовало повторить последние два стиха, но оглушительный шум заставил актера Сабурова – а может быть, он сделал это и с намереньем (все артисты очень любили Писарева) – не говорить последнего стиха; как же только шум утих, Сабуров без музыки, громко и выразительно произнес: «И всем наскучил полевой». Можно себе представить гнев защитников Полевого! Сильнее прежнего начался шум, стук и шиканье наполнили весь театр и заглушили голоса и хлопанье друзей Писарева. Мало этого: публика обратилась к начальству, и вместо полевой было поставлено луговой; наконец, и этим не удовольствовались, и куплет был вычеркнут. В конце этого же водевиля был еще куплет на Полевого, гораздо оскорбительнейший; но против него не так сильно восстали Телеграфисты – и сторона Писарева преодолела. Вот он:

Журналист без просвещенья Хочет умником прослыть; Сам, не кончивши ученья, Всех пускается учить: Мертвых и живых тревожит… Не пора ль ему шепнуть, Что учить никак не может, Кто учился как-нибудь.

В «Трех десятках» много прекрасных куплетов, и я приведу еще два, вероятно, никому не известные. Странная судьба постигла ату пиесу: без всякой причины публика стала мало ездить в нее, и она скоро была снята с репертуара. Вот куплет молодого человека, который пробовал служить и нашел, что очень тяжело трудиться без всякой оценки пользы.

И тут я очень испытал, Что совестно трудиться даром, Что честность – мертвый капитал, А правда сделалась товаром. Я видел множество людей, Умевших разными путями Занять премного должностей – Не занимаясь должностями.

И вот другой куплет старого служаки-полковника, израненного в сражениях:

Я верно долг мой исполнял; В сраженьях жертвовал собою И вечно грудью то бирал, Что многие берут спиною. Защитника родной страны С почтеньем, верно, всякий примет; Пусть могут снять с меня чины, Но ран никто с меня не снимет.

Об остальных комедиях и водевилях Писарева я уже говорил. Но у меня есть одна его рукописная комедия в пяти действиях, в прозе, взятая из сочинений Пикара: «Внучатный племянник, или Остановка дилижанса». Эта комедия не была играна по неизвестным причинам.

1858. Апрель.

Москва.

История моего знакомства с Гоголем*

со включением всей переписки с 1832 по 1852 год
Вступление

«История моего знакомства с Гоголем», еще вполне не оконченная мною, писана была не для печати, или по крайней мере для печати по прошествии многих десятков лет, когда уже никого из выведенных в ней лиц давно не будет на свете, когда цензура сделается свободною или вовсе упразднится, когда русское общество привыкнет к этой свободе и отложит ту щекотливость, ту подозрительную раздражительность, которая теперь более всякой цензуры мешает говорить откровенно даже о давнопрошедшем. Я печатно предлагал всем друзьям и людям, коротко знавшим Гоголя, написать вполне искренние рассказы своего знакомства с ним и таким образом оставить будущим биографам достоверные материалы для составления полной и правдивой биографии великого писателя. Это была бы, по моему мнению, истинная услуга истории русской литературы и потомству. Не знаю, принято ли кем-нибудь мое предложение, но я почти исполнил свое намерение. Очевидно, возникают вопросы: как можно печатать сочинение, писанное не для печати? Какая причина заставила меня изменить цели, с которою писана книга? Первый вопрос разрешается легко: из «Истории моего знакомства с Гоголем» исключено все, чего еще нельзя напечатать в настоящее время. Причины же, почему я так поступил, состоят в следующем: четыре года прошли, как мы лишились Гоголя; кроме биографии и напечатанных в журналах многих статей, о нем продолжают писать и печатать; ошибочные мнения о Гоголе, как о человеке, вкрадываются в сочинения всех пишущих о нем, потому что из них – даже сам биограф его – лично Гоголя не знали или не находились с ним в близких сношениях. Я думаю, что мой искренний, никаким посторонним чувством не подкрашенный рассказ может бросить истинный свет не на великого писателя (для которого, говорят, это не важно), а на человека. Мне кажется, что дружба моя к Гоголю и долг его памяти требуют от меня такого поступка. Записки мои потеряют не только большую половину своей занимательности, но и большую половину очевидности, то есть способности изъяснить предмет, о важности которого распространяться не нужно.

В 1832 году, кажется весною, когда мы жили в доме Слепцова на Сивцевом Вражке, Погодин привез ко мне, в первый раз и совершенно неожиданно, Николая Васильевича Гоголя. «Вечера на хуторе близ Диканьки» были давно уже прочтены, и мы все восхищались ими. Я прочел, впрочем, «Диканьку» нечаянно: я получил ее из книжкой лавки, вместе с другими книгами, для чтения вслух моей жене, по случаю ее нездоровья. Можно себе представить нашу радость при таком сюрпризе. Не вдруг узнали мы настоящее имя сочинителя; но Погодин ездил зачем-то в Петербург, узнал там, кто такой был «Рудый Панько», познакомился с ним и привез нам известие, что «Диканьку» написал Гоголь-Яновский. Итак, это имя было уже нам известно и драгоценно.

Поделиться с друзьями: