Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Шрифт:

— Мон дье! Я же вам говорила: узехонько… Ах, дье де дье!

И пошла к Эвихкайтен, которая тщетно Лизашиной матери место занять собиралась; мадам Эвихкайтен бывать перестала; о ней говорили:

— Мадам Эвихкайтен — мадам с язычищем!

В коммерческом круге с тех пор домножались какие-то темные слухи.

Лизаша, Лизаша!

* * *

В последние дни, возвращаясь домой, Эдуард Эдуардович был озабочен; и все ж, несмотря на рои неприятностей, он молодился своим перетянутым торсом, представ пред Лизашею; ей улыбался, на ней разрастаясь глазами, пытался нежничать с ней — на отцовских правах:

— Подойди ко мне, Ляля моя…

И как будто нарочно, когда подходила Лизаша к нему, опускал он глаза в бакенбарды, скромнея лицом; но в глазах сверкачевки стояли у ней; и мадам Вулеву говорила;

— Вам нужно бы сверстниц; мы — что: старики… Мне пара вам, — нет…

Эдуард Эдуардович, тупясь, молчал; был отменно безен с мадам Вулеву: подарил ей подвесочки.

Раз услыхала Лизаша конец разговора между Преполадзе и Викторчиком; выходило, что есть с Кавалевером: ссора; ну что ж? Промелькнули словечки:

— По собранным сведениям: в шляпе…

— Старик вычисляет и ночи, и дни…

— Он — кончает работу…

— Теперь — заработаем…

— Сын…

Стало ясно, что «сын» это — Митенька, что «вычисляет старик» — отношенье имеет к бумажке, которую подобрала в кабинете, которая выпала после пред Митенькой в тот многопамятный день; ту бумажку она продолжала таить у себя из каприза, хотя она знала, что «богушка» тотчас бумажки хватился; и рылся в портфелях.

И — спрашивал:

— Вы не видали бумажки, Дергушин?

— Какой, я осмелюсь спросить?

— Да — такой, — показал он «какой», — мелкий почерк; на ней — вычисления: буковки.

— Нет-с…

— Не видала, Лизаша?

Смолчала: бумажка осталась (каприз!).

Ей казалось неясным: при чем тут профессор Коробкин? Зачем имена Кавалевера, Викторчика, Торфендорфа, Коробкина, перекрещались; Коробкин, Коробкин, Коробкин!

Коробкин!

Не нравился Викторчик; а Торфендорфа боялась: с Берлином и с Мюнхеном сносится; о Лерхенфельде каком-то, с которым дружит, — говорит; тут вскрывалась невнятность; стояла над ней безответно; и — знала: ответит гранитным молчанием: ночь!

21

Как прекрасен был выезд Мандро, облеченного в мех голубого песца или в черный, в соболий (такая же шапка), влекомого розовым мерином или караковым; в масленых яблоках: несся сквозь дымку метелей, сквозь подтепель марта.

А вслед — раздавалось:

— Мандро!

— Какой выезд!

— Какие меха!

— Какой конь!

Помножались какие-то темные слухи.

росли неприятности: и, задержавшись в конторе, когда разъезжались Иван Преполадзе, Пустаки, Дегурри, Кадмидий Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, — Кавалевером пикировались:

— Таки Торфендорфу открытие это обязаны сдать.

— Чем обязан?…

— Как чем?

— Мой почин: если бы я не открыл…

— И не вы…

— Все равно, — если б я не напал на открытие…

— Сами же вы обещали…

— Но я исполняю ведь, кажется, что обещал: человек мой сидит же…

— Баклушничает…

Замолкал, прикусивши губу.

Открывалось, что сила компании есть Торфендорф, — не Жан Панский, Шантанский; и — явствовало: Кавалевер — не звездочка в громком созвездьи: созвездие, перед которым поставили декоративный экран с нарисованными бакенбардами, с огромной рекламой: «Мандро». Нелады с Кавалевером — разогорчали; ведь ставился даже вопрос в очень вежливой форме: в витрине «Компании» не заменить ли модель восковую — моделью; а именно фиксатуарные баки не снять ли, чтоб выставить вместе с помадой губной завитую бородку Луи Дюпердри.

Торфендорфу понравится эта французская вывеска. После таких разговоров Мандро затворялся; нахмуривал срослые брови меж синими стенами очень гнетущего тона — в своем кабинете; пав в кресло, — в огромное, прочное, выбитое ярко-красным сафьяном, — чесал бакенбарду, немой, кровогубый и злой: от досады, от сдержанной ярости.

Вставши из красного кресла, хватал телефонную трубку: и позой заверчивость выразив, трубке показывал зубы:

— Алло!

— Сорок пять, двадцать восемь…

— Курт Вальтерович?

— Попросите, пожалуйста, фон-Торфендорфа.

— Курт Вальтерович, — зубил он, — все — прекрасно…

Но в ухо царапались злые расхрипы далекого медного горла.

— Да…

— Даа…

— Ну, конечно.

— Наладим…

— Да, да…

— Будет сделано…

Бросивши трубку, сосал он губу озабоченно; и пососавши, — за трубку хватался, вторично:

— Пожалуйста, барышня: пять, восемнадцать… Спасибо…

— Алло!..

— Это — Викторчик?

— Слушайте, Викторчик: я говорил с Торфендорфом…

— Ну?

— Я — успокаивал…

— Вcе же, поймите — нельзя так, нельзя: нет, нет, нет… — на столе он в кулак зажимал шерстяную струистую ткань. — Вы спешите: давите… Вы — жмите…

— Не хочет? — над носом сбежался трезубец морщин.

— Заболел? Пьет?

— Что ж Грибиков, старая крыса?

— Претензия?… Чорт…

Рука с трубкой рвалась:

— Хорошо же…

И трубку бросал.

И, возлегши локтями на кресло, висок прилагал он к согнутому пальцу; насупясь, помалкивал, взористый и густобровый, бросаясь от дел, волновавших его, к иным мыслям, — каким-то своим; и отваливался отверделым лицом; поворачивал ухо, прислушивался; и со странными скосами глаз поднимался, на цыпочках шел к коридорной двери, чтобы высунуться на отчетливое потопатывание удалявшихся маленьких ножек.

Она проходила походкой своей лунатической.

Он же — вперялся, на ней разрастаясь глазами; и вновь возвращался, вздыхая, к столу; и бросался в сафьянное кресло; задумчиво в воздухе взвесивши руку, другою финифтевый перстень на пальце вертел: и соленый, и злой, — точно сам себе ставил вопрос:

— Что же далее?

Пальцы дрожавшей руки отвечали прерывистой дробью…

— Ну да… Тратата! Остается одно, остается одно… 184

Но взволнованный этим, ему самому еще страшным решеньем, он, топая, вскакивал: и — перетрепетом звякали искрени люстры.

Поделиться с друзьями: