Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Педагогическая поэма
Шрифт:

Он швырялся и размахивал финкой, пользуясь тем, что все старшие были на работе, он же командир отряда коровников имел время неучтенное.

— Все равно один раз пропадать. Або зарежу кого, або сам зарежусь.

Пацаны меня позвали к нему. Он лежал в кровати в ботинках и сказал мне, не подымая головы:

— Пошли вы… с вашими командирами!..И завтра выпью! И все!..

Я подумал, что при Карабанове и Задорове Опришко себе не позволил бы такой свободы. Я решил не предпринимать ничего, пока он не протрезвится. Но в спальню вошли Братченко и Волохов, и я уступил им руль. Антон по обыкновению держал в руке кнут, и этим кнутом осторожно коснулся плечами Опришко. Опришко поднял голову, и я увидел, как беспокойство вдруг овладело им, на наших глазах выдавливая из него опьянение. Антон сказал тихо:

— Я с тобой с пьяным говорить не буду. А завтра поговорим.

Опришко закрыл глаза и дышать перестал.

— А только хоть ты и пьяный, а сообрази: будешь еще тут разоряться, мы тебя в проруби отрезвим. В той самой, где Зиновий Иванович купается.

Антон и Волохов вышли и кивнули мне — уходить. Я вышел с ними. Антон сказал:

— Счастье его, что вы там были… А завтра ему все равно конец…

На другой день…

(4) Обгоняя календарь, и Чарский еще на сырой земле парка проснулся однажды с деревенской Венерой, такой же пьяненькой, как и он, после очередного банкета в примитивном гончаровском притоне. Собравшийся в первый раз в поле сводный отряд, обнаружив эту гримасу любви и поэзии, решил не утруждать себя излишним анализом и представил Чарского и Верену в мой кабинет, нисколько не заботясь о сбережении педагогического авторитета воспитателя.

Верену я отпустил, а Чарскому сказал коротко:

— Я думаю, что вашу организаторскую деятельность в колонии можно считать законченной…

(5) Лидочка несколько дней не выходила из комнаты, но в середине апреля приехали на весенний перерыв рабфаковцы, и наши неприятности немного притупились. Встречать гостей вышла и Лидочка, до конца оплакавшая свою молодость, в которой оказался такой большой процент брака. У нее под бровями легла маленькая злая складка, но она доверчиво-родственно улыбнулась мне и сказала:

— Простите все мои слова, Антон Семенович. Теперь я уж совсем ваша — колонийская. Что хотите, то со мной и делайте.

— Чего это вы так, Лидочка. Глупости какие, у вас вся жизнь впереди.

— Не хочу я больше жизни, довольно. А колонию я люблю. Милая колония.

Лидочка на секундочку прижалась к моему плечу и украдкой вытерла последнюю слезу.

Колонисты встретили Лидочку весело и бережно и старались ее развеселить, рассказывая разные смешные вещи. Лидочка смеялась просто и открыто, как будто у нее не было испорчено никакой молодости. А потом захватили ее в свои объятия рабфаковцы.

(6) Евгеньев пришел в колонию давно и начал с заявления, что без кокаина он жить не может, что если давать ему кокаин, то, может быть, постепенно он от кокаина отвыкнет. Мы удивленно выслушали его и решили посмотреть, что получится, если все-таки кокаина ему не давать. С ним начались припадки, сначала редкие в спальне, потом все чаще и чаще; бывало и так, что сводному отряду приходилось прекращать работу и возиться с Евгеньевым. Я посылал его к докторам в город, но доктора отказывались его лечить, рекомендуя обратиться к специалистам в Харьков. Неожиданно Евгеньева вылечил сводный отряд под командой Лаптя, давно утверждавшего, что болезнь у Евгеньева не опасная. Во время одного из припадков Евгеньева раскачали и бросили в Коломак, а потом собрались к берегу посмотреть, вылезет Евгеньев из Коломака или не вылезет. Евгеньев, очутившись в реке, немедленно вынырнул и поплыл к берегу. Лапоть встретил его и спросил кротко:

— Помогло?

Евгеньев, улыбаясь, сказал еще более кротко:

— Помогло. Давно нужно было так сделать… Эти сволочи, доктора, ничего не понимают…

Действительно, больше припадков у Евгеньева не было, и он сам нам потом рассказывал, что научился припадкам в одном реформаториуме.

Перепелятченко был труднее. Это был очень дохлый, вялый, изможденный человек. Все у него валилось из рук, и он сам валился на первую попавшуюся скамью или травку. Таких колонисты обычно не выносили, и мне часто приходилось спасать Перепелятченко от издевательства, на которые он отвечал только слезливыми жалобами да стонами. В течение двух лет жил этот организм в колонии и надоел всем, как надоедает мозоль в походе, я уморился защищать его от насилий, произносить речи, добиваясь сознательного отношения к слабому человеку, но однажды и я рассердился. Пришел ко мне Перепелятченко и пожаловался, что Маруся Левченко ударила его по щеке. Я посмотрел на Перепелятченко с негодованием, но позвал Марусю и спросил:

— За что?

— Да что же, он ухаживать еще лезет — щипается.

— Правильно она тебя треснула, — сказал я Перепелятченко.

Перепелятченко посмотрел на меня жалобно и застонал:

— Так что ж? Значит, меня будут все бить? Меня и убить могут?

— Чем такому расти, как ты, жалкому, так лучше пусть тебя убьют. Я тебя больше защищать не буду.

Перепелятченко улыбнулся недоверчиво:

— Вы должны меня защищать.

— А вот я не буду. Защищайся сам.

— Я буду защищаться, так мне еще больше будет попадать.

— Пускай попадает, а ты защищайся…

К моему удивлению, Перепелятченко принял мой совет всерьез и в ближайшие дни вступил в драку с каким-то задирчивым соседом в столовой. Их обоих привел ко мне дежурный командир. Оба размазывали кровь на лицах, желая демонстрировать как можно более кровавое зрелище. Я обоих прогнал без всякого разбирательства. Перепелятченко после этого настолько вошел во вкус драчливых переживаний, что уже приходилось защищать других от его агрессии. Хлопцы обратили внимание на это явление и говорили Перепелятченко:

— Смотри, ты даже потолстел, как будто, Перепелятченко.

И в самом деле, на наших глазах изменилась конституция этого существа. Он стал прямее держаться, у него заблестели глаза, заиграли на костях мускулы.

И Евгеньев и Перепелятченко давно уже не беспокоили нас даже в часы серьезных авралов и четвертых сводных. Другое дело Назаренко. Он и с виду был хорош, и учился прекрасно, обещая быть потом незаурядным студентом, и умен был, без сомнения, и развит. Но это был эгоист самого глупого пошиба, свою собственную пользу неспособный видеть дальше ближайшего первичного удовлетворения. Несмотря на свой ум и развитие, он не мог справиться с этим эгоизмом, не умел и прикрыть его какой-нибудь политикой, а открыто и злобно оперивался всегда, если ему казалось, будто что-нибудь грозит его интересам. В сводных он ревниво следил, чтобы ему не выпало больше работы, чем товарищу, и вообще старался тратить сил как можно меньше, глубоко убежденный, что работа для здоровья вредна. Почти невозможно было заставить его сделать что-нибудь вне расписания. В этом случае он шел на прямой острый конфликт и доказывал, что никто не имеет права назначить его на дополнительную работу. Назаренко не вступал в комсомол только потому, что не хотел иметь никаких нагрузок. Он рассчитывал, что проживет и без комсомола, ибо хорошо знал свои способности и делал на них откровенную ставку.

Я серьезно подозревал, что колонию он ненавидит и терпит ее только как наименьшее из всех предложенных зол. Учился он настойчиво и успешно, и все считали его наилучшим кандидатом на рабфак.

Но когда пришло время выдавать командировки на рабфаки, мы с Ковалем отказались внести в список фамилию Назаренко. Он потребовал от нас объяснений. Я сказал ему, что не считаю его закончившим воспитание и еще посмотрю, как он будет вести себя дальше. Назаренко вдруг понял, что все это значит еще один год пребывания в колонии, сообразил, что все приобретения его эгоизма за год ничто в сравнении с такой катастрофической потерей. Он обозлился и закричал:

— Я буду жаловаться. Вы не имеете права меня задерживать. В институтах требуются способные люди, а вы послали малограмотных, а мне просто мстите за то, что я не выполнял ваших приказов.

Колваль слушал, слушал этот крик и наконец потерял терпение.

— Слушай ты, — сказал но Назаренко, — какой же ты способный человек, если ты не понимаешь такого пустяка: нашим советским рабфакам такие, как ты, не нужны. Ты шкурник.

— Пусть будут у тебя в десять раз большие способности, а рабфака ты не увидишь. А если бы мое право, я тебя собственной рукой застрелил бы, вот здесь, не сходя с этого места. Ты — враг, ты думаешь, мы тебя не видим?

Поделиться с друзьями: