Том 3. Романы. Рассказы. Критика
Шрифт:
Свет лампы падал на статуэтку, и я смотрел на нее остановившимися глазами. За окном был вечерний мороз. В кабинете горела только лампа, стоявшая на столе, стены и мебель смутно проступали из ночной тени. Вокруг стояла неподвижная тишина.
Я продолжал смотреть на Будду и вдруг увидел, что в какую-то секунду его лицо расплылось и исчезло, оставив на том месте, где оно только что было, желтое пятно, которое незаметно расширялось, захватывая все большее и большее пространство. Потом оно переросло комнату, очертания его исчезли, и в ту же минуту я понял, что уже некоторое время в моих ушах звучит какой-то мотив в странном соединении гитары и скрипки. Я узнал его, но не мог его вспомнить как следует и все искал, судорожно и напрасно, где и когда я его слышал. В конце далекой желтоватой перспективы, которая незаметно как возникла передо мной в необычайном и неправдоподобном отдалении, несколько закругленных ступенек вели к эстраде, где трагически блестел черный рояль, за которым сидел пожилой человек во фраке. Справа от меня, беззвучно, как во сне, прошел медленными шагами какой-то мужчина; лацканы его смокинга лежали как отлитые на крахмальной груди. Я знал его лицо настолько хорошо, что в обычное время не мог бы ошибиться, но сейчас мне показалось, что моя память не поспевала за зрительными впечатлениями; я сделал необыкновенное усилие и вдруг понял, что это было лицо Джентльмена. Очень розовый молодой человек в очках прошел слева от меня, поддерживая под руку пожилую женщину; на ее морщинистой шее шло в несколько кругов массивное жемчужное ожерелье. Ее я тоже как будто знал, я уже видел где-то эту почти танцующую, юношескую походку, неожиданную для ее преклонных лет. Зал постепенно и все так же беззвучно наполнялся людьми в вечерних туалетах, и в каждом из них, как мне казалось, я смутно узнавал знакомые, но забытые движения или выражения лиц. Затем я посмотрел выше человеческих голов, на стену, и вдруг похолодел. Это был неизвестно как перенесенный сюда тот горный пейзаж, воспоминание о котором я пронес через мою далекую смерть. Я узнал эту отвесную скалу с выступами и маленькими кустами; обломавшаяся ветка высохшего дерева была изображена с неправдоподобной отчетливостью. По бокам этой скалы высились другие, и получался огромный колодец. И внизу, отбросив в сторону левую руку и подогнув под себя правую, на каменистом берегу бурной и узкой речки лежал труп человека, одетого в коричневый горный костюм.
Я сделал шаг назад, но за мной была мягкая бархатная стена. Я посмотрел по сторонам, потом обратил глаза туда, откуда входили люди и где должна была, по всей видимости, находиться дверь. Но двери не было: на ее месте, возвышаясь почти во всю стену, висел гигантский лубочный портрет низколобого мужчины в полувоенном пиджаке, украшенном разнообразными орденами.
И в это время – зал был уже почти полон – раздался грохот и крик. Мужские и женские голоса сливались в одну звуковую массу, в которой лишь изредка можно было расслышать отдельные фразы на разных языках. Потом наступила пауза, и в неожиданной тишине послышался тяжелый хруст, тотчас сменившийся смертельным хрипеньем. Кто-то упал посередине зала, и там сразу образовалась толпа; но в это время пианист во фраке, сидевший до сих пор за роялем с непонятной и каменной неподвижностью, начал играть какой-то необыкновенно шумный и пляшущий мотив, в который немедленно вступили скрипка и гитара. Затем бесформенный гул стал стихать, одновременно с ним все глуше и глуше звучал рояль, и через несколько секунд опять наступила тишина. И тогда, двигаясь в темном воздухе без тех колебаний, которые естественны для каждого идущего человека, медленно удаляясь от меня в этой далекой перспективе, прошел силуэт высокого мужчины в синем костюме. Он поднялся на эстраду, потом исчез и тотчас же снова появился, и мне показалось, что я уловил его холодный и прозрачный взгляд. До меня донесся его невыразительный голос, произнесший короткую фразу, которой я не разобрал. Он сказал эти слова и пропал. Уже в течение некоторого времени поминутно двоящимся и слепнущим сознанием я понимал, что происходит сейчас, и у меня было ощущение, что нет ни спасения, ни возможности борьбы – вне какой-то короткой последовательности магических слов, которых я не знаю и которых, может быть, не существует вовсе. В отчаянии я посмотрел вокруг себя – и в желтоватой полутьме зала я отчетливо увидел проступающее сквозь смутную тень лицо с характерным арабским профилем, мертвый черный глаз и прыгающие губы. С эстрады опять раздались звуки рояля. Я посмотрел туда; рядом с пианистом в белом бальном платье, обтягивавшем посередине узкое тело, стояла женщина с тяжелыми глазами. Через секунду я услышал ее низкий голос, но эстрада вдруг ушла так далеко, что звуки стали слабеть, и я уже не мог различить ни мотива, ни слов ее песни. Так прошла минута, другая – и голос, наконец, стал приближаться, донося до меня свою мелодическую силу. Я услышал только последнюю строфу и ощутил знакомую боль в левой стороне груди, вспомнив другой голос, легкий, чистый и прозрачный – голос Катрин, который столько раз пел эти же самые слова:
And I shall hear though soft you tread above me, And all my grave shall warmer, sweeter be, For you shall bend and tell me that you love me And I shall sleep in peace until you come to me. [48]Мне сразу стало трудно дышать, и опять все мускулы моего тела были напряжены до боли, и у меня было смутное сознание, что от того, выдержу ли я это непонятное и последнее усилие или нет, – зависит все мое будущее и возможность этого будущего. И вот, с удивительной медленностью, перспектива зала стала постепенно суживаться, желтоватый свет стал понемногу сгущаться, и через несколько минут этого длительного томления передо мной возникли темные очертания моего кабинета, золотое лицо Будды и побелевшие пальцы моей руки, до боли сжимавшие статуэтку. У меня был влажный лоб, я ощущал тяжесть в голове, но это казалось мне совершенно несущественным и лишенным всякого значения по сравнению с тем бурным чувством свободы, которое я испытывал, – потому что впервые за все время я был обязан победе над этим призрачным миром не внешнему толчку и не случайности пробуждения, а усилию своей собственной воли.
48
И тихие шаги услышу надо мною,
Могила станет и теплее и нежней,
Когда шепнешь «люблю», склонившись головою,
И буду мирно спать, пока придешь ко мне
(пер. с англ. Ст. Никоненко).
Со следующего дня я стал жить иначе, чем жил до сих пор. Вместо теплых ванн я брал по утрам холодный душ и после этого ехал в университет. Я несколько раз был в кинематографе и кабаре, откуда возвращался пешком в эти холодные февральские ночи, глотая морозный воздух. Вернувшись домой, я засыпал мертвым сном.
Однажды утром я получил письмо – в плотном синем конверте с австралийской маркой.
«Почему там, в Париже, ты так долго не приходил ко мне? Я так ждала тебя. Ты знаешь теперь все, что произошло после твоего напрасного исчезновения. Человек, за которым я была замужем, уехал в Англию, и я послала ему развод. Я не могу вернуться в Европу по матерьяльным соображениям, и я знаю, что у тебя тоже нет денег на путешествие в Мельбурн. Но, может быть, мы все-таки еще увидимся, и мне кажется сейчас, что я готова ждать тебя всю мою жизнь.
Ты помнишь тот сентиментальный романс, которому я тебя учила: „Oh, Danny-boy!“? Каждый раз, когда я вспоминаю этот мотив, я думаю о тебе и мне хочется плакать».
Через несколько дней я уезжал в Австралию. И когда я смотрел с палубы на уходящие берега Франции, я подумал, что в числе множества одинаково произвольных предположений о том, что значило для меня путешествие и возвращение Будды и каков был подлинный смысл моей личной судьбы в эти последние годы моей жизни, следовало, может быть, допустить и то, что это было только томительное ожидание этого далекого морского перехода, – ожидание, значение которого я не умел понять до последней минуты.
Пилигримы *
«Dear God, give us strength to accept with serenity the things that cannot be changed Give us courage to change the things that can and should be changed. And give us wisdom to distinguish one from the other».
Когда Роберт читал романы, он почти каждый раз испытывал по отношению к их героям нечто вроде бессознательной зависти. Если книга, которая ему попадалась, была написана с известной степенью литературной убедительности, у него не возникало сомнения, что ее герои могли прожить именно такую жизнь и пройти именно через те чувства и события, изложение которых являлось содержанием романа. Как почти всякий читатель, он ставил себя на место того или иного героя, и его воображение послушно следовало за авторским замыслом. Но когда он прочитывал последнюю страницу, он снова оставался один – в том мире и в той действительности, где не было и, казалось, не могло быть ничего похожего на это богатство происшествий и чувств. В его личной жизни, как он думал, никогда ничего не происходило. Он упорно старался найти объяснение этому, но объяснения, казалось, не было. Ему не пришлось испытать ни очень сильных чувств, ни бурных желаний; и сколько он ни искал в своей памяти, он не мог вспомнить за все время ни одного периода его существования, о котором он мог бы сказать, что тогда он был по-настоящему счастлив или по-настоящему несчастен или что достижение той или иной цели казалось бы ему вопросом жизни или смерти. И оттого, что его личная судьба была так бедна душевно по сравнению с судьбой других людей, о которых были написаны эти книги, он начинал смутно жалеть о чем-то неопределенном, что могло бы быть и чего не было.
49
«Возлюбленный Господь, дай нам силу принимать со спокойствием обстоятельства, которые нельзя изменить. Дай нам мужество изменить обстоятельства, которые могут и должны быть изменены. И дай нам мудрость отличать первые от вторых» (англ.).
Может быть, отчасти это происходило так потому, что он никогда не знал никакой нужды. Его отец, крупный краснолицый человек пятидесяти лет, начал свою трудовую жизнь механиком. Но это было давно, почти тридцать лет тому назад. Теперь он был владельцем автомобильного завода и акций нескольких предприятий. Своему сыну он не отказывал ни в чем и только неизменно удивлялся, что требования Роберта были такими скромными. Он не понимал, почему Роберту, с его возможностью иметь много денег и тратить их как ему нравилось, нужны были только такие незначительные суммы. Он не понимал, почему его сын, атлетический молодой человек, недавно кончивший университет, никуда не ходит, ничем не интересуется и большую часть времени проводит дома, за книгами. – Когда же ты будешь жить? – спрашивал он его. – Я вовсе не требую от тебя, чтобы ты вел себя Бог знает как. Но скажи мне, пожалуйста, на кой же черт я работал всю жизнь, как негр? Ты бы хоть в Folies Bergeres пошел.
Такие разговоры происходили довольно часто, не непременно в этой форме, но всегда об одном и том же. И каждый раз они не приводили ни к чему. Роберт Бер-тье не испытывал ни малейшего тяготения к той жизни, о которой мечтали многие его сверстники – и не только они. Он находил, что программы огромных мюзик-холлов чаще всего отличаются дурным вкусом, который неизменно его коробил. Ночные кабаре вызывали у него скуку или отвращение. Он бывал неоднократно во всех этих местах – в период кратковременного своего брака с Жоржеттой, которая была готова там проводить сутки.
Он сидел в своем любимом кресле у окна и думал о Жоржетте. Он вспоминал, как радовался его отец, Андрэ Бертье, как он заказывал свадебный обед и как бурно он поздравлял Роберта. Он понимал, что женщины типа Жоржетты должны были нравиться его отцу. Но сам Роберт начал уставать от ее присутствия через неделю после брака.
Она родилась в Вильфранш, на берегу Средиземного моря, и в ней издали можно было узнать южанку – по черным ее волосам, по блестящим глазам такого удивительно темного цвета, которого потом Роберт никогда не встречал, по звонкому ее голосу и по необыкновенной быстроте ее речи. У нее было чуть полноватое для восемнадцатилетней девушки тело, на котором после малейшего усилия выступали капельки пота. И этот запах ее разгоряченного тела был именно тем, что больше всего запомнилось Роберту. Ее любовь казалась ему слишком шумной и слишком бурной, ее укусы и крики во время объятий невольно раздражали его. Но главное, что он ставил ей в вину, – что, кроме этого бурного движения, у нее не было ничего. Она никогда ни о чем не задумывалась, у нее не хватало терпения прочесть хоть одну книгу до конца, и с ней не о чем было говорить. Она могла танцевать сколько угодно, два раза ужинать или обедать, ехать куда угодно и когда угодно, потом лечь в постель и мгновенно, на полуслове, заснуть. Но, проснувшись, она вскакивала с кровати, и все опять начиналось сначала. Он прожил с ней ровно шесть месяцев. Она несколько раз плакала, звучно всхлипывая, сморкаясь и упрекая его в жестокости, но через минуту забывала об этом и уходила переодеваться, чтобы опять с ним куда-нибудь ехать – в доказательство того, что их ссора забыта и что они все простили друг другу. Она знала все танцы, все модные романсы, все кабаре, всех певцов, певиц и скрипачей из цыганских или румынских оркестров, все рестораны и все блюда, которыми они славились. И когда однажды она уехала на неделю в Вильфранш, к матери, как она говорила, – потом выяснилось, что это была неправда и она оставалась в Париже, – и затем вернулась и сказала Роберту с непривычно серьезным выражением лица, что надо иметь мужество смотреть истине в глаза, – он взглянул на нее с нескрываемым удивлением, – и что они не созданы друг для друга, он впервые за все время испытал необыкновенное облегчение.
– Мне тоже так кажется, – сказал он, – и я давно об этом думал, но мне не хотелось тебя огорчать.
Она тут же рассказала ему, что познакомилась с одним очаровательным человеком, которого зовут Антонио и который не так давно приехал из Боливии, – и что хотела бы получить развод. Роберт тотчас на это согласился.
Теперь она жила в Боливии со своим мужем, у нее было двое детей, она время от времени писала Роберту письма и присылала фотографии то каждого ребенка в отдельности, то обоих вместе, то себя с мужем, то себя одну, на террасе, в кресле, с книгой в руках. Роберт вспоминал о ней теперь, три года спустя, без всякого раздражения; и так как ее постоянное присутствие больше не стесняло его, он отдавал должное – с трехлетним опозданием – и ее несомненному очарованию, и ее непосредственности, и тому, что она была слишком простодушна, чтобы кого-либо обманывать. Но когда она его спрашивала каждые пять минут, независимо от обстоятельств, в которых это происходило, – тебе хорошо со мной? тебе хорошо со мной? – на пятый или шестой раз он должен был делать над собой усилие, чтобы не ответить ей резкостью, чего она, в конце концов, – теперь он понимал это, – не заслуживала.
Он вспоминал иногда свой короткий роман с ней, кончившийся таким же быстрым и неожиданным браком. Это было совершенно не похоже на все остальное в его жизни, и со стороны ему самому иногда начинало казаться, что он прочел это в какой-то дешевой маленькой книжке, вроде тех, которые читают в метро. Тут было соединение всех классических элементов – солнце, Ривьера, неподвижная поверхность моря и Вильфранш, где он остановился, чтобы выкупаться. Он встретил ее далеко от берега; она плыла на спине, смеясь Бог знает чему, совершенно одна. Он проплыл мимо нее, она что-то крикнула, чего он не разобрал. Он обернулся и спросил: