Том 4. Богомолье
Шрифт:
И Домна Панферовна повздыхала:
– И во что только наливаются… диви бы какое горе, а то кондрашке одному на радость.
Ну, пожалели-потужили, да тужилом-то не поможешь, только себя расстроишь.
Тележка наша готова, помахивает хвостом Кривая. Короб с игрушками весело стоит на сене, корзина с просфорами увязана в чистую простыньку. Все провожают нас, желают нам доброго пути, Горкин подносит Аксенову большую просфору, за полтинник, и покорно благодарит за ласку и за хлеб-соль: «Оченно вами благодарны!» Аксенов тоже благодарит, что радость ему привезли такую: не ждал – не гадал.
– Ну, путь вам добрый, милые… – говорит он, оглядывая тележку, приведет Бог, опять заезжайте, всегда вам рад. Василий на ярмарку поедет скоро, буду в Москве с ним, к Сергею Ивановичу побываю, так и скажите хозяину. Ну, вот и хорошо, надо принять во внимание… овсеца положили вам и сенца… отдохнула ваша лошадка.
И все любуется на тележку, поглаживает по грядке.
– Да, – говорит он задумчиво, – надо принять во внимание… да, тележка… таких уж не будет больше. Отворяй ворота! – кричит он дворнику, натягивает картуз и уходит в дом.
– Расстроился… – говорит нам Горкин, шепотом, чтобы не слыхали. – Ну, Господи, благослови, пошли.
Мы крестимся. Все желают нам доброго пути. Из-за двора смотрит на нас розовая колокольня-Троица. Молча выходим за ворота.
– Крестись на Троицу, – говорит мне Горкин, – когда-то еще увидим!..
Видно всю Лавру-Троицу: светит на нас крестами. Мы крестимся на синие купола, на подымающийся из чаши крест:
Пресвятая Троица, помилуй нас! Преподобный отче Сергие, моли Бога о нас!..Вот и тихие улочки Посада, и колокольня смотрит из-за садов. Вот и ее не видно. Выезжаем на белую дорогу. Навстречу – богомольцы, идут на радость. А мы отрадовались – и скучно нам. Оглядываемся, не видно ли. Нет, не видно. А вот и перелески с лужайками, и тропки. Мягко потукивает тележка, попыливает за ней. А вот и место, откуда видно – между лесочками. Видно между лесочками, позади, в самом конце дороги: стоит колокольня-Троица, золотая верхушка только, будто в лесу игрушка. Прощай!..
– Вот мы и помолились, привел Господь… благодати сподобились…говорит Горкин молитвенно. – Будто теперь и скушно, без Преподобного… а он, батюшка, незримый с нами. Скушно и тебе, милый, а? Ну, ничего, косатик, обойдется… А мы молитовкой подгоняться станем, батюшка-то сказал, Варнава… нам и не будет скушно. Зачни-ка тропарек, Федя, – «Стопы моя направи», душе помягче.
Федя нетвердо зачинает, и все поем:
Стопы моя направи по словеси Твоему, И да не облада-ет мно-о-ю-у… Вся-ко-е… безза-ко-ни-и-е-э!..Потукивает тележка. Мы тихо идем за ней.
Июнь 1930 – декабрь 1931.
Париж – Копбретон
Рассказы
Мартын и книга
Приехали на Москва-реку, полоскать белье. Денис, который приносит нам живую рыбу на кухню, снимает меня с полка и говорит: «а, щука про тебя спрашивала, ступай к ней в воду!». Раскачивает меня и хочет бросить в Москва-реку. Я дрыгаюсь, чтобы он думал, что я боюсь. Горкин велит тащить на плоты белье. Я гляжу, столкнет ли Денис в воду нашу Машу-красавицу. Она быстро бежит по мостику, знает Денисову повадку, прыгает на плотах. Денис ставит корзину, говорит – «нонче полоскать весело, вода согрелась», – и сразу толкает Машу. Она взвизгивает, хватает Дениса за рубаху, и оба падают на плоты. Горкин говорит мне – «чего глазки на глупых пялишь, пойдем лучше картошечку печь на травку».
Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко, зеленые видно горы – Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь-Василич Косой, на Троицу, на гулянье, – с пьяных, понятно, глаз, – Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил и накостылял по шее, по самое первое число, и при всем народе. Иначе нельзя с народом нашим. Василь-Василич после даже благодарил – проспался: папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы, – очень бырко под Воробьевкой, а Косой грузный такой, да пьяный, как куль с овсом, так и пошел ключиком на дно. Ну, теперь поквитался с Косым папашенька: Василь-Василич его тоже от смерти спас, разбойники под Коломной на них напали.
Ну, чего еще рассказывать, сто раз рассказывал про разбойников, – говорит Горкин, – мой, ступай на реку, картошку, а я огонек разведу. Ну, я помою, ты разводи.
Горит огонек, из стружек. Пахнет дымком, крепкой смолой от лодок, Москва-рекой, черными еще огородами, – недавно только вода с них спала, а то Денис на лодке по ним катался, рыбку ловил наметкой. Направо голубеет мост, – Крымский Мост, – железный, сквозной, будто из лесенок. Я знаю, что прибиты на нем большие цифры, – когда въезжаешь в него, то видно: 1873, – год моего рождения. И ему семь лет, как и мне, а такой огромный, большой-большой. Я спрашиваю у Горкина: «а раньше, до него, что было?».
– Тогда мост тут был деревянный, дедушка твой строил. Тот лучше был, приятней. Как можно, живое дело… хороший, сосновый был, смолили мы его, дух какой шел, солнышком разогреет. А от железа какой же дух! Ну, теперь зато поспокойней с этим, а то, бывало, как ледоход подходит, – смотри и смотри, как бы не снесло напором… ледобои осматривали зараньше. Снесет то если? Ну, новый тогда ставим, поправляем, вот и работка нам, плотникам. Папашенька то? Хорошо плавает. Его наш Мартын… помнишь, сказывал тебе про Мартына, как аршинчик царю нашему, Александру Миколаевичу, вытесал на глаз? Он и выучил плавать, мальчишкой еще папашенька был… он его с мосту и кинул в реку, на глыбь… и сам за ним. Так и обучил. Нет, не Кинга его сперва обучил, а Мартын наш, я-то знаю. Кинга это после объявился. Теперь он капитал нажил, на родину вон уезжает, папашенька говорил. Ему Куманины почет оказывают какой на обед позвали, папашенька поехал нонче тоже: все богачи будут, говорит. Ну, какой-какой… обнакновенно какой, Кинга… англичанин. И верхом обучал ездить, какие ему деньги платили господа! А наши казаки лучше его умеют. Это всё пустяки, баловство. Господа набаловали.
– Какие господа набаловали?
– Всякие. И барин Энтальцев, пьяница-то наш, тоже баловал, когда деньги водились. И Александров-барин, у которого стоячие часы папашенька купил, от царя были, и тот баловал, покуда не промотался. Вот теперь поедет Кинга к себе домой и будет говорить ихним там – какие деньги везу, сто тыщ везу, набрал от дураков, плавать их учил. Вот какую славу заслужили… за что! Я его помню годов тридцать, у него тогда только дыра в кармане была. Нашему Мартыну-покойнику никакой славы не было, а он лучше его умел. Вот и скажи, с чего такое ему счастье? От неправды. А вот, от такой. Ну, что-о за охальник, за Дениска! Не балуй, что ты, всамделе?.. Машку-то в Москва-реку пихнул. Нет, уж больше не возьму ее на реку.
– А почему она за Дениса замуж не выходит? Он тогда ее будет всё в Москва-реку, да? боится она, да?..
– Понятно, боится. Дурочка, ишь, гогочет. Как городом-то мокрая вся поедешь. Иди, сушись у огню, глупая.
Маша ругается на Дениса, хлещет его бельем. Бежит к нам, а юбка прилипла, все ноги через нее видно, не хорошо. Горкин плюется, – «бесстыжая», говорит, – «глядеть страм!». Маша садится у огонька, захлестывает мокрую юбку на ноги. Горкин отчитывает Дениску, грозится всё доложить хозяину, говорит:
– Мне, старику, и то зазорно, не хорошо глядеть. Поду-май своим мозгом, – тычет он себе в лысину, – разве модно так с девушкой, в хорошем доме служит… и ты солдат, порядки знаешь. А тебя, дура, я приструню, тетке пожалуюсь. Я этого дела не оставлю, повадки твои давно вижу.
От Машиных ног дымится парок, – от огонька, от солнышка. Горкин велит Глашке, белошвейке, которая приехала тоже с нами, бежать домой, принести от Марьюшки-кухарки платьишко для мокрой дуры, только не сказывать, Господь с ней, больше она не будет. И Маша просит – «голубушка, принеси, с голубенькими цветочками какое, в гладильной у меня висит… оступилась, скажи». Денис приносит из домика-хибарки, у которого стоят, выше крыши, красно-белые весла, новую рогожу и накрывает Машу.