Том 4. Пробуждение. Эвелина и ее друзья
Шрифт:
ЧЕРКАСОВ: Я думаю, что это слово…
ВЕЙДЛЕ: Не только слово. Я думаю, в самом искусствоведении самое главное – это элемент критики. Но интересно, что в Советском Союзе как раз этот элемент – критика – исключен. Да, вы можете критиковать рукописи, источники, вы можете текстологией заниматься, но вы не можете уже сказать, что такое-то стихотворение Пушкина много лучше, чем другое стихотворение того же Пушкина, потому что все стихи Пушкина прекрасны и это наш «родной классик»!
ЧЕРКАСОВ: Георгий Викторович, вы хотели что-то сказать?
АДАМОВИЧ: Два слова только. По поводу того, что когда традиция Белинского, Чернышевского, Добролюбова стала вырождаться – через Михайловского (который был все-таки человек, конечно, даровитый) до Скабичевского (который, нисколько не был даровитым), – когда она стала заменяться критикой, так сказать, «модернистической», – скажем, Айхенвальдом (когда-то популярным), то это было нисколько не лучше Скабичевского. Это был Скабичевский навыворот. И вше кажется, что толчком к появлению русского формализма, который имеет сейчас столько откликов на Западе, было именно это сознание бедности той критики, которая господствовала в журналах, и поиски какого-то нового пути, нового метода, нового отношения к литературе, иначе трудно объяснить это возникновение формализма.
ЧЕРКАСОВ: Но формализм, тот, который мы знаем, он, по-моему, сейчас уже многим кажется устаревшим, вы не думаете, Никита Алексеевич?
СТРУВЕ: Он устарел, может быть, как идеология. Потому что немножко и формализм превратился в идеологию – то есть в навязчивую теорию. Идеология отличается от мировоззрения в том, что она исключает другие подходы. Тогда как мировоззрение остается открытым к другим подходам. И вше кажется, что формализм просто немножко сам себе перечеркнул тем, что довел до некоторого абсурда свои собственные положения.
ВЕЙДЛЕ: Георгий Иванович ошибается насчет судьбы русского формализма на Западе – он сейчас еще в величайшей славе находится… и не только в Америке, но и во Франции, а сейчас и в Италии. Да, это сейчас страшно влиятельно – стараются перещеголять формалистический метод еще более формалистическим, который сводится к известным статистическим приемам и так далее. Так что, вот так.
Я теперь не буду высказываться по существу о формализме. Я думаю, что у него есть очень большие заслуги. В частности, у наших журналистов. И, например, Эйхенбаум был, кроме всего, очень хороший критик: его книжечка об Ахматовой, например, очень хороша. А в его книге «Мелодика стиха» дается, собственно, впервые в русской критике настоящая оценка Фета. При всей односторонности этого поэта, ему дается оценка так, как это следовало бы сделать лет за сорок или пятьдесят до этой статьи.
СТРУВЕ: …и Жирмунский был великолепным критиком в первых своих произведениях – его статья об Александре Блоке замечательна…
ЧЕРКАСОВ: Во всяком случае, надо полагать, что когда обстоятельства изменятся – политические обстоятельства, то произойдет то, о чем говорила Ахматова, – будут поэты и будут критики. Будем на это надеяться.
АДАМОВИЧ: Верую. Господи, помоги моему неверию!
Проза, не опубликованная при жизни*
Мечтатели*
И сын египетской земли
Корсар в отставке, Морали.
В воспоминаниях одного французского писателя я прочел рассказ о том, как один его товарищ, – им обоим было по восемь лет, приблизительно, – уговаривал его уехать на пароходе путешествовать. Он носил с собой карту обоих полушарий, изучал проливы, заливы, моря, острова и океаны; потом он нарисовал небольшое парусное судно с двумя каютами – одна впереди, другая сзади.
– Здесь буду жить я, – сказал он, указывая на переднюю каюту, а во второй каюте – ты.
– А почему я сзади, а ты впереди?
Он пожал плечами и ответил:
– Потому что я капитан.
Этот ответ был единственной причиной, заставившей автора отказаться от поездки. Потом в тексте воспоминаний происходит точно бы некоторая остановка – в живой речи это как бы пауза. И потом автор прибавляет:
– Он никогда потом, ни разу за всю свою жизнь не был на море. Но в возрасте двадцати пяти лет, в Тулузе, он был директором галантерейного магазина, который назывался «Фрегат».
И кажется, все люди, по крайней мере, все, кого я знал, в героическом возрасте были больше или меньше – мечтателями и путешественниками. Я знаю, что для многих моих товарищей даже теперь экзотические названия звучат, как давно знакомая и неизменно прекрасная музыка. Сколько маршрутов по земному шару мы знали в те времена, когда нам было девять или десять лет! Бенгальский залив, Баб-Эль-Мандеб, Корейское море, Красное море, Суэцкий канал, Дарданеллы, Босфор, Красное море, Огненная Земля – и пышные, также неподдельно иностранные названия городов: Рио-де-Жанейро, Сан-Франциско, Буэнос-Айрес, Сингапур, Мельбурн. И настоящими путешественниками мы были только тогда. «Наши путники расположились под сенью громадного баобаба и вкусно поужинали мясом только что поджаренной пекари».
Потом на пароходе – в Черном или Мраморном или Эгейском море, проезжая мимо прекраснейших берегов – на настоящем пароходе по настоящему морю – мы с волнением искали глазами те пейзажи, которые так хорошо знали, не выезжая из родительского дома. Их не оказалось: все было не таким и совсем настоящим: стаи диких уток над широкими волнами Дуная и стаи чаек над Босфором и фосфорно сверкающие спины дельфинов в Черном море. Я смотрел на это с равнодушным любопытством: разве ты, бывший гимназист, русский гимназист в приготовительном, первом и втором классе, – разве ты не был многократно и корсаром, и пиратом, и конквистадором, и разве мы не знали всех коварных подводных течений и рифов на громадном водном пространстве – приблизительно от Нью-Йорка до Мельбурна?
Я думаю, как человек обычно кончает свои воображаемые странствия, примерно на двадцать пятом году своей жизни: он знает уже в этом возрасте, что ему нужно знать, куда ехать, что думать и что читать: и потом он меняется лишь постольку, поскольку стареет, но все, что ему было дано совершить – в этой юдоли, как говорил мой законоучитель – он уже совершил; и в сущности, лишь небольшой натяжкой будет сказать, что этот человек больше не существует.
Но есть неутомимые люди: некоторые – очень редкие – философы, некоторые – очень редкие – писатели, несколько мореплавателей, художников и авиаторов; и еще странники и мечтатели, которыми могут быть, кажется, только смелые и, пожалуй, только русские. Никогда не забуду одного разговора, который происходил между нами – нас было человек пять, мы были на фронте – о том, кто кем хотел бы быть. Одному казалось чрезвычайно завидной должность вице-губернатора, почему-то именно вице-губернатора, а не губернатора просто; другой стремился жить в Америке; мне все рисовалась роль, насколько она положительна, доктора Моро – зоолога и экспериментатора; четвертый хотел, по-моему, открыть магазин в Житомире. Пятый, Алеша, молчал: