Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Волга впадает в Каспийское море
Шрифт:

Ей, жене, шел тридцать шестой год. Ее звали – Натальей Дмитриевной. У нее был единственный сын, родившийся в первый год ее замужества: больше детей у нее не было потому, что после первых родов она оказалась неспособной к рождению. У нее было много досугов и навсегда у нее осталась та медленность слов и движений, которая бывает у голубоглазых русских осьнадцатилетних девушек и которая заставляет предполагать, что кровь у таких девушек – не красная, но голубая, как их глаза и как голубые венки на руках, на висках и у глаз. У нее была медленная, чистая и хорошая жизнь, отданная, главным образом, сыну. С первых гимназических лет сына, она вставала вместе с ним, раньше отца, – и всегда она тонкими своими пальцами делала завтрак сыну в гимназию, заворачивая его в пергамент, с неожиданным каким-нибудь сладким. Сын целовал ее руки, и кучер Иван, который потом повезет отца в управление, отвозил его в гимназию. Она оставалась дома, дни ее были длинны. Дом был покоен. Она провожала мужа и садилась за книгу: она перечитала и перерассказала сыну многое множество книг, прочитанных ею на русском, французском и английском языках. Вместе с сыном она начала учиться музыке и всегда шла на урок вперед его, потому что утрами, отрываясь от книги, она разучивала каноны и гаммы. Сын возвращался к трем, и час до четырех был сладостнейшим ее часом, – они были в комнате сына, она стояла у печки, сын – юноша, как девушка, – отцовски ходил по комнате, и они говорили – о преподавателях и уроках, о Блоке, Метерлинке, о «Критике чистого разума» Канта, о «Сорока годах искания рационального мировоззрения» Мечникова и о последнем спектакле в городском театре. В половине шестого мать и сын шли на каток, сын катался с товарищами, мать – со знакомыми дамами и со студентами знакомых дам. В половине восьмого сын садился за уроки, вместе со своим одноклассником-другом, – мать всегда знала уроки сына. К десяти часам сын ложился в постель, и в доме тогда начиналась жизнь взрослых, отца и матери, их гостей, их дел, их часов на диване в кабинете. – Каждый живущий знает материнскую любовь, ибо у каждого живущего была мать. Человеку дано рождением детей сохранять себя перед вечностью. Должно быть, это верно, что каждая мать, отдавая себя сыну своему, любит в сыне самое себя, свое тело, свою кровь, свою жизнь, свое бессмертие. Если у женщины один ребенок и не может быть других детей, вся любовь отдана этому единственному, совершенно понятно, – этому единственному, который возник предвестиями мечтаний о нем, первым движением там под сердцем, болью рождения и стыдом рождения, – этому единственному, который возник из ее крови и пил молоко ее грудей, вся чудесность жизни которого прошла на ее руках. Наталья Дмитриевна знала, как многие нижегородцы, обрыв Откоса и знала, что та прекрасная печаль, которая щемит душу просторами семеновских лесов, непонятностью сладостной печали, когда сердце на ладони, вырванное из тисков кремлевских улиц, – есть любовь к сыну Дмитрию, ее единственному. Наталья Дмитриевна была медленна и прекрасна. Она всю свою нижегородскую жизнь думала, что она счастлива – домом, мужем, ребенком, своими днями и заботами, – и тогда она не задумывалась о печали Откоса, которым можно, как городу Нижнему Новгороду, срываться к людям.

Сыну Дмитрию шел семнадцатый год. Сын здорового, большого отца и медленной матери, у которой к тридцатипяти годам сохранились ямочки на щеках и голубые венки на висках, сын родился – здоровьем в мать и характером в отца, – так решено было в семье. Должно быть, таким, как Дмитрий, был юноша-Блок, любимый поэт Дмитрия. Дмитрий был покоен, подобран, деловит, не юношески рассудителен и медленен в своих поступках, как отец. Он был слаб здоровьем, хрупок и красив, как мать, и внешностью он походил на девушку больше, чем на юношу, с ямкой на подбородке, с девичим румянцем на щеках, с пальцами длинными, как у девушек. Люди по-разному складывают психический свой мир и по-разному определяют свое место: иные до старости чувствуют некую виноватость перед жизнью, иные никогда не чувствуют своего права на жизнь, – Дмитрий в ранних детских летах, бессознательно знал, где начинается и где кончается его право жизни, – он был прав жить просто потому, что он живет. Он был не детски уравновешен, но не был увальнем. Он был чуть-чуть замкнут. Товарищи в гимназии его любили, но знали мало, от приготовительного класса он дружил только с одним товарищем, Сергеем Березиным, на все гимназическое время его одноклассником. Как у матери, вся жизнь этого отрока и – затем – юноши была очень проста и прозрачна, в той детской мудрости, которая хранится чистотой. Он был чист в своих делах и помыслах. И отец, и мать, и товарищ Сергей знали всю его жизнь, все его мысли. В его покойности, жизнь не чинила ему событий. Товарищ больше матери, а мать больше отца знали, что пробуждение человеческих инстинктов, столь мучительные у юношей – инстинкта смерти, инстинкта права на жизнь, полового инстинкта, – у него прошли почти незаметно, совершенно безболезненно; самым страшным для матери был инстинкт половой, – мать склонна была думать, что этот инстинкт еще не пробудился в нем к семнадцатому году и чуть-чуть беспокоилась за сына – материнским своим половым инстинктом, – товарищ знал, что Дмитрий однажды – добровольно и охотно – пошел с одноклассниками в публичный дом на Миллионной, но просидел там весь вечер в гостиной, слушая рояль и поджидая товарищей, – а когда они уходили из публичного дома, когда товарищи чувствовали себя ворами, у себя же укравшими прекрасное, он весело сказал, поглядывая на светающие липы: – «Ерунда. Мерзость. Не интересно.» – Он танцевал на балах с гимназистками, но не списывал в тетради стихов и не писал стихов гимназисткам, ни одной за всю жизнь. Но стихи он писал, подражая Блоку, о блоковской России.

Город Нижний Новгород, который обрывается Откосом в человеческие неизученности, жил, доживал свой век в канонном быте, в традициях, в крепких кремлевских улицах, в крепких семьях. Дом Клестовых был покоен, медлителен, хотя, в старых, чуть-чуть нижегородских, интеллигентских традициях. Каждая новая книга толстого журнала должна была обсуждаться всей семьей. На Рождество надо было ездить в Москву пересмотреть постановки Художественною театра – и просматривать все новые постановки в своем городском театре, где отец и мать сидели в партере, в третьем ряду, всегда на одних и тех же местах, а сын уходил на амфитеатр к товарищам. У отца был день большого шлема. У матери – час чая. По субботам у сына собирались товарищи и товарки, на кружок самообразования, где читались Бокль, Маркс и Бюхнер, по указаниям отца, и обсуждались жестоко – под руководством матери. В час между собакой и волком, после вечернего чая, когда отец уходил к себе в кабинет, мать и сын шли на каток. – Война 1914-го года чадила Полесьем, Нарочами, Карпатами, Львовом, местечком Сбручицы. Первая глава о Нижегородском Откосе – закончена.

Глава вторая

Гимназист Дмитрий Клестов носил прическу на прямой пробор, ногти на руках у него были хорошо подстрижены, из-за ворота его гимнастерки выглядывал крахмаленный воротничок и пояс тщательно всегда подбирал гимнастерку. У Дмитрия была привычка – рассматривать свои пальцы. Он был хрупок, и руки его были длинны, с розовыми ладонями, как у девушек, но по-мужски уже сухи. – Гимназист Сергей Березин приходил к своему другу Дмитрию со всяческими несуразностями.

То, поспешно вошед в комнату Дмитрия, он прятал нечто под кровать Дмитрия и семнадцатилетними басами на все комнаты требовал у горничной трехцветную веревочку от пирожного, бывшего за чаем третьего дня, и, получив веревочку, просил, смущенно покрякивая и потряхивая своими нигилистскими кудрями, уйти из комнаты Наталью Дмитриевну, а, когда она ушла, торжествующе тащил из-под кровати лошадиную ногу, копыто, кусок кости с недоеденным собаками мясом, все промороженное инеем, – раскладывал на столе Дмитрия, отодвинув фотографии Блока и матери, бумагу из кондитерской, и тщательнейше заворачивал ногу – к великому удивлению Дмитрия, – и объяснил тогда, что сегодня имянинник классик Сега и что намерен он, Сергей, эту ногу отнести Сеге в подарок с визитной карточкой директора, украденной в свое время из директорского кабинета, – (Дмитрий тогда отговорил Сергея от затеи, грозящей исключением из гимназии, презрительно пожимал плечами и доказывал, что все это – совершенно не остроумно, нога тогда трагическую судьбу сыграла в истории нижегородских кинематографов, – Дмитрий вскользь сказал тогда, что будет в кино Леля Кнабэ, – Сергей не уступал в своих проектах, но решил зайти сначала в кинематограф повидаться с Лелей и потом отнести подарок классику Сеге; в кино же, в тепле, нога оттаяла и стала истекать сукровицей, Леля велела Сергею ее проводить, – Сергей оставил ногу на окне в фойе – на удивленье уборщику, – история ноги всплыла на гимназических партах и с тех пор каждый гимназист, от второклашки до семиклассника почитал за долг всякую стаскивать в кинематограф гадость) –

То неделями Сергей, увлекаясь Ницше, толковал об истинной человеческой свободе, которая связана у людей рудементарными инстинктами совести, и изыскивал способы уничтожить свою совесть, построив свою мораль только разумом; печалуясь существованием у себя совести, изыскивая способы ее уничтожить, Сергей пришел к выводу, что надо что-нибудь украсть, или ограбить, иль убить человека; но воровать было против-новато, не эстетично, – и однажды Сергей пришел очень радостным, сообщил, что нашел он человека, которого можно ограбить, и приглашал Дмитрия на грабеж – (Дмитрий на грабеж тогда согласился, ибо так же читал Ницше, долго обдумывая и продумывая Ницше и предложение Сергея; Дмитрий взял у отца револьвер; несколько дней товарищи ходили в Марьину рощу обучаться стрельбе; затем темным вечером вышли они на грабеж; Дмитрий оказался водителем, он совершенно не волновался, так казалось; они прошли в Пушкинский сад, тогда только что посаженный и совершенно пустой; было темно и холодно; Сергей уверял, что в этот час каждый вечер здесь ходит мужчина в шубе и с руками назад, с тросточкой между лопаток; человек появился во мраке; Сергей обнажил кинжал; Дмитрий поставил боаунинг на «feu»; Дмитрий должен был крикнуть – руки вверх! – к ним навстречу шел мужчина, прямой, как палка, с руками назад; Дмитрий пошел на него; тот вгляделся в Дмитрия и в тот момент, когда Дмитрий хотел крикнуть – руки вверх! – покойнейше сказал: – «Здравствуй, Митюша, – что ты тут делаешь?» – Дмитрий ответил вежливо: – «Здравствуйте, Александр Павлинович!» – и приподнял фуражку; это был лесничий, приятель отца, от которого недавно бежала со студентом-практикантом жена; лесничий прошел мимо, гимназисты постояли в недоумении; знакомого человека грабить было неэстетично; Дмитрий выругал Сергея, Сергей почесал затылок, и они пошли домой, рассуждая, что существенней не факт, но осознание факта, тем паче, что многое бывает глупо, как факт; больше гимназисты не покушались на грабеж и убийство, – лесничий же Александр Павлинович недели через две после той ночи повесился) –

Говорить не приходится о том, что Сергей каждый день был влюблен в новую гимназистку, иногда даже в нескольких сразу, и поверял свои тайны Дмитрию и Наталье Дмитриевне, так же бурно, как бурно переживал прочитанные книги и несправедливости в гимназии. Дмитрий, когда в комнате не было матери, вставал к печке на место матери, грел руки и покойно, всегда как самое обыкновеннейшее, поверял Сергею все свои дела и мысли, большие и малые одинаково. В гимназии, на уроках, Сергей долговязо поднимался из-за парты и говорил физику Надежину: «– Евгений Иванович, вы вывели мне в четверти тройку по физике. Прошу мне поставить пару, ибо сам сознаю, что знаю только на двойку!» – и за Сергеем скромно поднимался Дмитрий с просьбой переделать его четверку на тройку. Физик Надежин переделывал отметки, – но классный наставник классик Сега всегда возмущался: «– как? сто?! – сам знаю, сколько ставить, хотю цетверку поставлю, хотю – кол!» –

Проходила зима, приходила весна. Зима шла канонами, морозами, метелями, скрипами морозов и снегов, всеми российскими обычаями, сочельником, святками, новым годом, великим постом, дымами из труб в небо, дымами из труб в метель. Нижний Новгород покойствовал своею степенностью, в днях, закатах, сумерках и вечерах.

В закатный час однажды, уже в феврале, задержавшись на репетиции перед масленичным балом-спектаклем в гимназии, вернувшись домой, вошли неожиданно и – случайно – тихо в гостиную Сергей и Дмитрий. Дмитрий вздрогнул и ухватил руку Сергея, останавливая его. У окна стояла Наталья Дмитриевна. В комнате были густые сумерки, за окном была густая синь, золотело только случайное облако в небе. Натальи Дмитриевны, ее лица, ее выражения – не было видно, – виден был один силуэт. Она смотрела в окно, голова ее была опущена, руки ее были опущены, плечи ее поникли, в комнате была зимняя тишина. Всякий третий, если бы он был тогда в комнате, сказал бы, что у окна стоят женщина в очень большой печали, в горе, должно быть, – быть может, в таком горе, которого она сама не знает. Сергей тогда ничего не понял. Дмитрий же – он до боли сжал плечо Сергея, повернулся, потащил за собой Сергея вон из комнаты и там, в прихожей, около шуб вешалки, сел бессильно на сундук, покрытый ковром, опустил голову и руки, как мать.

– Что с тобой? – спросил подозрительно Сергей.

– Ничего, – ответил Дмитрий и крикнул: – Мама, мы пришли!

Есть и в мужской, и в женской – вообще в человеческих – судьбах такие дела, которые должен пережить, продумать и решить каждый живущий человек – только для себя, ибо только его одного, этого каждого, касаются эти дела, по-своему решить свою любовь, свою честь, свое время, свою старость – и молодость свою: этими делами человек определяет свое место в мире, не только пред лицом людей, но и пред безразличием того страшного, иль только безразличного лица, имя которому – смерть, имена которым – рождение, время, любовь, смерть. И тогда, в решениях этих дел, перед лицом решения их, в совершеннейшее безразличие падают для человека – его сегодня, завтра, его комната, вещи, быт, даже весь город Нижний Новгород, обрывающийся Откосом, – но Откос тогда становится реальностью. – В феврале Дмитрий отказался от роли в гимназическом масленичном бале-спектакле, не объяснив причин – ни начальству, ни матери, ни Сергею. Отец тогда, у себя в кабинете, сказал сыну, что директор, вчера за винтом, недоумевал, – отец сказал недовольно, сын опустил голову и рассматривал свои ногти, молчал. Отец молвил:

– Ступай. Глупо! –

и сын молча вышел. Дмитрий отказался от кружка самообразования, просил не приходить к нему товарищей и товарок, и сам перестал ходить к ним. Отец приходил к сыну, поправлял пенсне и спрашивал сурово:

– Что же, ты хочешь, что ли, остаться недоучкой? – разве ты не понимаешь, что коллективная работа с товарищами вырабатывает общественные навыки? – Шопенгауэра начитался? –

сын молчал. Отец рассердился тогда и вышел от сына, хлопнув дверью. – Ночью тогда, в час отца и матери, когда сын уже спал, отец говорил матери:

– Прости, Наташа, за вульгарность. Выслушай меня внимательно и не истолкуй криво. Жизнь – есть жизнь, и в жизни много отвратительного. Точно так же со мною поступил мой отец, когда мне было шестнадцать лет. Я объясняю поведение сына, – как бы сказать, – биологически… Не дай Бог, если он будет заниматься онанизмом… Надо отказать Даше и нанять новую горничную… я переговорю…

Но Наталья Дмитриевна не дала договорить мужу. Не гневом, но – колоссальнейшей болью, оскорбленностью, брезгливостью – заговорила она – протянув в умолении вперед руки и запросив пощады:

Поделиться с друзьями: