Том 5. Ранний восход. Маяковский - сам
Шрифт:
Листаешь исписанные, исчерканные торопливыми заметками, старые свои корреспондентские блокноты, измятые походные записные книжки, ворошишь сотни газетных вырезок с очерками, репортерскими заметками, статьями, беглыми литературными зарисовками, корреспонденциями, которые довелось напечатать за четыре с лишним десятилетия, проведенные в советской газете, в литературе, – и оживают образы дорогих сердцу больших людей, встречаться или дружить с которыми выпало счастье.
Мне, признаться, очень не по душе ходовое выражение «судьба сводила его со многими интересными людьми», которое частенько встречаешь в жизнеописании какого-нибудь примечательного человека. Ведь вряд ли тут дело лишь в счастливом случае: вот, мол, как повезло человеку, смотрите-ка, с кем он только не встречался!.. Думается, что человек, избравший определенный жизненный путь и жадно всматривающийся в попутчиков-современников, не ждет от судьбы, чтобы опа стала свахой, которая познакомит, сведет его с интересующими людьми. Ведь выбор дружб и знакомств всегда определяется основными интересами человека, его тяготениями и пристрастиями. И я счастлив, что, проработав много лет журналистом-газетчиком, а затем литератором, писателем, обращающим свое слово прежде всего к подрастающему читателю, имел возможность утолить необоримую жажду общения с замечательными людьми, чьи подвиги, жизнь, труд, творчество отразили в себе многие необыкновенные черты нашей удивительной и взволнованной современности.
Некоторые из этих встреч были короткими, беглыми, другие – постоянными. А были и такие, что перерастали в дружбу, так много и щедро мне дававшую. Вот и захотелось поделиться с читателями пометками и памятками о некоторых замечательных людях и о делах их, через которые подчас еще раз видишь время, прожитое нами.
Чудесный фонарь и «курносые»
Звучит в моей памяти, как и в памяти всех современников, не раз слышанный и в больших залах, и дома, за столом, глуховатый, слегка протяжный голос одного из самых знаменитых и мудрейших писателей нашего века, чьи предвидения еще в непроглядные дореволюционные годы окрыляли молнию приближавшейся грозы. Не знаю, может ли писатель мечтать о большем. Подобных прижизненных всенародных признаний не так-то уж много в истории литературы.
Прожить огромную жизнь, романтическую, увлекательную, полную странствий, контрастов и непрестанного труда, замечательных встреч и великих дружб. Пройти из мрачнейших недр жизни на ее высочайшие вершины и неустанно звать туда человечество. Влюбленно верить в человека; словом, делом, жизнью своей высоко, как никогда, вознести само человеческое звание и дожить до дней, когда Человек прозвучал по-настоящему гордо в стране утвердившегося социализма. Быть другом Ленина, однокашником революции, товарищем ее юности и наставником нового литературного поколения, которым так восхищался, учить которое не уставал до последних своих дней. При жизни стать общепризнанным классиком. Видеть парки, самолеты, театры, улицы, города своего имени, которое вошло в свод славнейших имен Родины. Такова величественная судьба Горького.
Но Максим Горький – это не только имя знаменитого писателя. Это больше, чем имя. Это целое понятие, комплекс понятий о славе, уме, таланте, мужественном сердце, исполинском опыте жизни. Оно давно уже входит в тот культурный минимум, которым располагает всякий мало-мальски мыслящий человек.
Максим Горький – это больше, чем имя человека. Это-высокое звание. Само имя это стало нарицательным, более даже, чем имена героев из книг Горького. Ведь недаром еще в далекие времена народ назвал бесплацкартные товаро-пассажирские поезда, доступные даже беднякам, «максимами-горькими»…
Образ Горького совпадает с народным представлением о настоящем писателе, неутомимом заботнике о делах народных. Писатель должен быть вот таким! Писатель – это вот он!
К нему обращались за советами, за помощью. Ему писали письма, тысячи писем, ему слали книги, рукописи, рисунки, фотоснимки, чертежи, игрушки. Его огромная слава была наградой, гордостью, славой каждого из нас: только в нашей стране может быть окружен таким прижизненным всенародным обожанием писатель, «штатский человек» (вспомните, как негодовали некогда сановные лица, что в Москве поставлен памятник «штатскому» Пушкину).
Могучего Гёте ублаготворили ливрейным мундиром министра герцога Веймарского, и он считался одним из правителей карманного герцогства. Но вряд ли это звание дало автору «Фауста» что-нибудь, кроме иронических улыбок преклонявшихся перед ним современников и чтущих его память потомков.
Алексей Максимович Горький не имел никаких особых установленных полномочий, званий, кроме одного – писательского.
Но он был могущественным властителем душ.
Под окнами Горького не собирались библиоманы требовать изменения судьбы его героев, как это было с Понсон дю Террайлем, когда тот посмел, наконец, умертвить своего неистребимого Рокамболя… Таких широковещательных фактов не знает биография Горького. У нас слишком уважают труд писателя, чтобы шуметь под его окнами.
Но по книгам Горького учились и учатся ненавидеть, любить и бороться за достоинство и счастье человека тысячи революционеров трех, если не четырех уже, поколений.
Но когда Горький вернулся к нам из-за границы, советские пограничники и железнодорожники внесли его в простор родины на руках.
Но когда он заболел, миллионы читателей хватали газету по утрам и искали там первым делом бюллетень о его здоровье, как искали впоследствии сводку с фронта или до этого – градус северной широты, где дрейфовала льдина челюскинцев…
И когда жизнь его кончилась, трауром обвило знамена, краснотой – глаза, день почернел, словно закрылся черной пленкой, которую мы тогда приготовили для солнечного затмения. И страна, приспустив флаги, воздала Максиму Горькому последнюю высшую почесть революционера, приняв его прах в нишу кремлевской стены на Красной площади.
Мне пе раз доводилось бывать дома у Алексея Максимовича Горького, в его квартире на Малой Никитской, ныне улице Качалова, где находится музей писателя. Память у меня тогда была фотографически точная, и мне не надо было записывать то, о чем говорил с нами Горький. Я и так запомнил это на всю жизнь.
Горький не был записным оратором. Красноречием в обычном смысле этого слова он не обладал. Иной незадачливый слушатель, впервые видевший Горького на трибуне, мог, чего доброго, подумать, что писатель говорит не очень-то складно, тяжеловесно и медлительно расставляя слова во фразе. Но кто знал Горького ближе, тот быстро убеждался, что в манере говорить, особенно публично, с трибуны или с председательского места на собрании, у Алексея Максимовича сказывалась та застенчивая неловкость и осмотрительность, что ощущаются в движениях и общей повадке очень сильного человека, который бережно соразмеряет свои жесты, боясь задеть кого-нибудь. Да, подлинный богатырь слова, Горький, когда говорил на людях, старался не зашибить кого-нибудь невзначай своим мощным словом. И ненаблюдательному слушателю это могло бы показаться даже речевой неуклюжестью.
Но он мог и крепко припечатать неожиданным словцом чей-нибудь дурной поступок или человека, неполюбившегося ему. Тут уж пощады ждать было нечего.
«Совершенно глупый человек!» – сказал он однажды при мне об одном пользовавшемся невзыскательной популярностью, уже немолодом литераторе.
Но какая безотказная сила воздействия, какая сердечная глубина ощущались за каждым словом Горького, когда он хотел передать свою радость от встречи с чем-то большим, новым, взволновавшим его!
Однажды мне довелось сопровождать его во время поездки на строительство канала, по которому вода Волги должна была прийти в Москву. В огромном бараке, служившем временным клубом, Алексей Максимович должен был выступить перед строителями. А на том участке, куда мы приехали, строили канал отбывавшие наказание уголовники, в прошлом самые отчаянные и отпетые, так называемые «тридцатипятники», как их окрестили по статье уголовного кодекса, касающейся рецидивистов. Правда, многие из них уже хорошо поработали на строительстве Беломорско-Балтийского канала и даже имели красивые нагрудные значки «каналармейцев».
Я боялся, что дощатые стены и крыша барака рухнут от оглушительных оваций, когда на сколоченную наспех эстраду поднялся Горький. Он был в просторном драповом пальто и узбекской тюбетейке, которую любил тогда носить.
Если бы вы только видели, как приветствовал, как хлопал, как в своей единодушной восторженной преданности рвался к эстраде весь барак. Люди аплодировали стоя, я видел у многих слезы в глазах, полных безграничного доверия и огромной надежды. Люди тяжкой, в прошлом нечистой, только лишь начинавшей исправляться судьбы воспринимали встречу с прославленным писателем, умевшим понять человека и на самом дне жизни, всегда сохраняющим веру в человека, как почетный праздник. С великим трудом, как бы приглашая широкими плавными взмахами своих выразительных рук пламя оваций, Горький наконец утихомирил аудиторию.