Том 6. Дорога никуда. Автобиографическая повесть
Шрифт:
– Помни Тимофея Пришлёпкина. Я такой-то! У меня денег много, есть золотые, есть серебряные.
Как я уяснил, он целый год копил деньги и накопил, если ему верить, рублей четыреста.
Он пил беспрерывно, ко всем приставал, торчал у буфета часами, заснуй немного, просыпался и пил пиво. В конце концов, как ни был я благодарен ему, он мне изрядно надоел, и я был рад, когда Пришлепкин слез в Симбирске с парохода. От Казани мне удалось бесплатно приехать в Вятку на пароходе вятского пароходства «Тырышкин – Булычов», потому что я встретил однокашника по городскому училищу, служившего на том пароходе помощником капитана.
Я никогда не писал отцу, что я возвращаюсь, а потому неожиданно для него приехал домой. Надо сказать, как только я покинул Астрахань, малярия внезапно оставила меня. Она сказывается иногда теперь в скрытой форме. Отец встретил меня радостно, слегка растерянно; характерная улыбка шевелила его усы, уже седеющие. Наша семья жила в маленькой тесной квартире деревянного дома.
– Ну, вот… был в Баку, лежал на боку, – бесхитростно острил отец, когда я, стараясь говорить небрежно и бодро, кое-что рассказывал ему о пережитом. И так как стыдно было мне являться без гроша, снова пользуясь поддержкой отца, то я вновь солгал, проронив между прочим:
– Деньги? Деньги есть, есть всякие: и золотые и серебряные.
Мне понравилась эта фраза пьяного Тимофея. Отец внимательно посмотрел на меня, а вечером, сильно нетрезвый и по-видимому наученный мачехой, подошел ко мне, сел и, не то стесняясь, не то приказывая, сказал:
– А ну, Александр, давай-ка деньги! давай, давай! Ты всё зря истратишь… то – вот… Так давай!., то – вот.
Это была его привычка почти через слово прибавлять «то – вот». Тогда мне пришлось сознаться в выдумке – и странно– даже уверять отца, что я солгал.
– Так зачем же ты лжешь? – спросил он, взволновавшись и рассердясь.
Но я и теперь не знаю зачем?
Урал
В феврале 1900 года я решил отправиться на уральские золотые прииски. Всю эту зиму я прожил бедствуя изо дня в день. Мне удавалось иногда заработать рубль-два перепиской ролей для труппы городского театра, причем, чтобы получить даже эти гроши, приходилось иногда часами ловить за кулисами антрепренера, а то даже ожидать конца спектакля, когда антрепренер залезал в кассу сверять билеты.
Около месяца я прослужил у одного частного поверенного, бойкого крючка, платившего мне двадцать копеек в день за довольно трудную работу писание под диктовку исковых прошений и апелляционных жалоб. Эти двадцать копеек я тратил так: на две копейки покупал я в трактире чашку вареного гороха с постным маслом, на три копейки хлеба, на две копейки жареного картофеля, четыре копейки стоила рюмка водки. Остальные деньги – в разном сложении остатков – шли на покупку чая и табаку.
Я жил в крошечной каморке деревянного старого дома. Рядом, в другой каморке, жили слесарь с женой, а примыкающее помещение, побольше, занимала плотничья артель. За комнату дна рубля пятьдесят копеек платил мой отец. Однажды, сильно устав и не дождавшись частного поверенного, который выдавал мне мой двугривенный, я пошел искать его в театральный буфет, куда он часто ходил.
Действительно, мой мучитель сидел там, пьяный, в хорьковой шубе, каракулевой шапке, с каким-то дельцом; они ели уху и пили водку. Я попросил свой двугривенный. Адвокат прикинулся хмельным и бедным. Он начал толковать о своих благодеяниях мне, о том, что его никто не понимает, что двадцать копеек – деньги, что их нужно достать, а у него нет. Компаньон адвоката, слушая этот разговор, возмутился, пристыдил приятеля и вручил мне – за него – двадцать копеек, сказав, что вычтет с адвоката по счету. С того дня я перестал ходить к моему бывшему хозяину.
Немного понаторев в писании исковых прошений, я начал писать их, сидя в одном трактире, за столиком. Плата была обычная для сделок такого рода и при такой обстановке: полтинник и полбутылка водки. Но мне не везло в том, что у меня был прескверный почерк, без завитушек; прошения я составлял сухо и кратко, по существу, без того, чтобы вышло «жалостливо» – «доходило до сердца», то есть трогало самого просителя. Поэтому таких работ у меня было немного. Мое сидение в трактире окончилось, когда появился «дока» – человек с красным носом, в опорках и сюртуке. Он брал просителя тем, что сразу говорил, «ставь». Мужик зубами развязывал узелок платка, оба они – я видел – понимали друг друга и по словам, и по рюмкам.
В писании ролей для театра вытеснили меня конкуренты с красивым почерком, рабски лепившие строчку на строчку за тот же пятак с листа, тогда как я мужественно разгонял текст, чтобы нагнать из пьесы больше листов. Мне случалось, просидев день и всю ночь, переписать пьесу по четыре-пять печатных листов, – со своей бумагой.
Но я отвлекся, а, впрочем, важно указать, из какой обстановки я двинулся на Урал. Там я мечтал разыскать клад, найти самородок пуда в полтора, – одним словом, я всё еще был под влиянием Райдера Хаггарда и Густава Эмара.
Отец дал мне три рубля. На мне были старые валенки, подшитые кожей, черные ластиковые штаны, старая бумазейная рубашка, красная, с черными крапинками, теплый пиджак из верблюжьей шерсти, подбитый беличьим мехом, и шапка из бараньего меха. Я ничего не нес и ни на что не надеялся. Правда, отец сказал мне, что в Перми живет его прежний знакомый, ссыльный поляк Ржевский, хозяин большого колбасного заведения, и дал к нему письмо, в котором просил помочь мне найти работу, но я не верил в силу письма. Связь отца с ссыльным была давно порвана, а в таких случаях неожиданное явление бродяги, даже с письмом от полузабытого знакомого, – впечатление не очень внушительное.
Числа, кажется, 23 февраля, в снежный, мягкий день, я перешел реку Вятку и остановился у кабака села Дымкова, на другом берегу, памятуя, что каждый путешественник, отправляясь в далекий путь, выпивает в трактире за чертой города стакан виски. И я выпил «сотку», закусив ее горячей бараниной.
Весь остаток рано темнеющего дня я шел по тракту на уездный город Слободской, до которого было тридцать верст. Когда я прошел верст пятнадцать, было уже темно, как ночью Встретив огни деревни, я постучался в одну избу, в другую, но везде слышал один ответ: «Ступай, много вас таких шляется». Не зная, что делать, я постучался в один дом не совсем крестьянского типа и попал к молодому дьякону, жившему с такой же молоденькой женой во втором этаже. Дьякон оказался человеком простым и, как я, – поклонником Густава Эмара, у него я и переночевал на полу, подостлав половик. Его жена накормила меня лапшой с грибами и попоила чаем с сушкой.
Утром я отправился дальше, иногда проезжая некоторое расстояние на крестьянских санях. Попутные мужики охотно подсаживали меня, однако ударил мороз, отчего выгоднее было идти, чем сидеть, движение согревало. К тому же, мне торопиться было некуда. Дорога была – широкий почтовый тракт, обсаженный столетними снежно-кружевными березами. Изредка попадались деревни, куда я заходил погреться в избе, купить хлеба и молока. В те времена я еще пил молоко.
Около двух часов дня показались крыши уездного города Слободского. Придя в город, я сделал попытку разыскать семью ссыльного поляка Тецкого, который был моим крестным отцом, так как я появился на свет в Слободском, когда мой отец служил там в конторе пивоваренного завода. Однако Тецкий с семьей уехал в Сибирь. Выпив в придорожном трактире стакан водки, а также пообедав, я тронулся в дальнейшее странствие, которое продолжалось восемь дней; я прошел от Слободского до Глазова сто восемьдесят верст, ночуя по деревням. Редкая семья соглашалась взять с меня деньги за ужин или ночлег. Я предпочитал останавливаться в бедных избах, так как хозяева таких жилищ гораздо радушнее и приветливее, чем зажиточные крестьяне.