Том 6. Перед историческим рубежом. Балканы и балканская война
Шрифт:
Прибытие раненых не успело еще наложить траурного отпечатка на жизнь города: прежде всего, раненых пока немного здесь: две-три сотни; притом это не софийцы, а все люди из далеких мест. Раненые софийцы размещены в Филиппополе, Сливне и других местах. В больнице Красного Креста еще много свободных кроватей, у сестер еще свежий, неистомленный, неистерзанный вид, дамы из богатого софийского круга приносят с собой в больничные палаты цветы и запах духов, снимают с правой руки перчатку и красивыми нежными пальцами гладят больным лоб и щеки, покрытые холодной испариной. Пленных еще мало, и они в диковинку. Ими интересуются, разглядывают их и «интервьюируют». Вчера из Мустафа-Паши прибыло 320 душ, в том числе 20 болгар (православных), 2 армянина, 1 горец-еврей, остальные — турки.
Но их будет все больше — и тех, и других. Теснее придется составить койки в софийских больницах, сестры не будут успевать сменять свои белые передники каждый раз, когда на них брызнет свежая кровь, глаза у сестер будут не оживленно-приветливые, как сейчас, а устало-воспаленные, и не хватит в Софии цветов, которыми теперь дамы украшают больничные палаты…
Едва была объявлена мобилизация, как на Балканы потянулись журналисты всех стран. Они заполняли в Белграде и в Софии все отели, кафе и приемные министров. Бранили министров, когда те отказывали в интервью, бранили телеграфистов за слишком медлительную работу, бранили правительство и генеральный штаб, которые слишком долго не открывали военных действий. Время от времени им давали понять, что война ведется, собственно говоря, не для синематографов и газет, что для военных действий имеются и другие побудительные причины. Вскоре после открытия военных действий журналисты — за небольшими исключениями — уехали с главными квартирами; опустели отели и кафе. Теперь им на смену приезжают санитары: русские, немцы, австрийцы, чехи. С красными крестами на предплечных повязках, с сумочками через плечо, они бродят группами по улицам, ожидая «назначения». Встретил вчера нескольких русских сестер, которые с растерянным любопытством проталкивались сквозь толпу.
— Ждем вот назначения. Говорят, нас в самый этот… куда это сказывали?
— Будто в Лозевый…
— Может быть, в Лозенград?
— Так и есть, — обрадовалась сестра, — в Лозенград… А верно это говорят, будто болгары опять турок разбили?
— Верно: под Люле-Бургасом.
— Это хорошо.
— Хорошо?
— Хорошо! — уверенно говорит сестра.
Дважды ездил смотреть пленных, помещающихся в казарме 4-го крепостного артиллерийского полка. Для этого приходилось предварительно отправляться в комендантство хлопотать о разрешении.
Благодаря военному положению, в комендантстве сосредоточены теперь все административные нити. Душно, тесно, накурено и шумно. Обстановка, приемы, слова и жесты — наши, родные, российские. Вот какой-то пожилой, по-городскому одетый человек просит о пропускном свидетельстве в Филиппополь, где у него раненый сын в госпитале. Шепчется о чем-то с помощником коменданта…
— Ну, ладно, поезжай. Только никому не говори, что я разрешил тебе: чтобы не приставали.
Немец в штатском, но с военной выправкой, тычет без слов какую-то бумагу. Помощник его не понимает, приходится служить переводчиком. Оказывается, немец — фельдфебель германского имени Фердинанда болгарского полка, вызвался добровольцем в болгарскую армию, приехал сюда на свой счет, но вот уже второй день никак не добьется толку…
— Скажите ему, пожалуйста, чтоб он шел к адъютанту военного министра. Если оттуда будет предписание, я выдам ему проходное свидетельство и бесплатный билет до Старой Загоры.
— Да он дважды уже был в военном министерстве. Там его к адъютанту не пустили, а послали сюда. Может, вы по телефону справитесь в министерстве?
— Не дозвонишься: телефон военного министерства все время занят. Да и что он там будет делать в армии без языка, немец этот самый?
— Говорит, что разберется. Мы, немцы, — говорит, — знаем, что делать на военном поле. Болгарский посланник ему в Берлине, — говорит, — обещал, что он будет принят в действующую армию и представлен царю, шефу его полка.
Разрешение посетить пленных готово, и я покидаю злополучного немецкого фельдфебеля, который собрался бить турок — по той собственно причине, что полк его зовется именем царя Фердинанда…
Ополченец у ворот казармы пытался было не пустить нас. Мы показали ему бумагу. Но он оказался неграмотным, и бумага не произвела на него никакого впечатления. Позвали старшего, и дело уладилось. В огромном четырехугольнике двора, фасад которого образует казарма, а три стороны — конюшни, стоят лошади, группы ополченцев и новобранцев, десятка два пленных вывозят в тачках из конюшни навоз. Мы хотим снять эту картину, но старший не дает.
— Да, ведь, у нас специальное разрешение есть на это?
— Уж вы завтра приходите, когда они обедать будут, тогда и снимете. А теперь чего их снимать…
Мы долго добиваемся, в чем тут дело. Оказывается, начальство не хочет, чтобы пленных снимали за работой: в Европе, мол, скажут, что болгарское правительство дурно обращается с пленниками, навоз заставляет возить. Так далеко здесь заходит забота об европейском общественном мнении.
Заведующий казармами, резервный офицер, ведет нас к пленным. Стук в дверь; дневальный изнутри отворяет ее, и мы входим в первое помещение. Здесь человек полтораста. Вдоль стен и посредине — в четыре ряда — тесно примыкая друг к другу, расположены на полу соломенники в старых, грязных чехлах. На них лежат и сидят пленные турки. При нашем появлении почти все торопливо вскакивают и становятся руки по швам. Все в лаптях или опорках, в портянках, тщательно намотанных на ноги, в солдатских штанах и куртках серо-зеленого защитного цвета, в таких же фесках, некоторые — в красных. Лица… разные человеческие лица. У одних — добродушные или безразличные, у других — угрюмые или озлобленные. Есть совсем молодые, есть и пожилые. Они тут лежали на своих соломенных мешках, переговаривались, вспоминали или дремали. Наш приход взбудоражил их. Некоторые, по-видимому, решили, что с офицером идет невесть какое начальство, которое, может быть, внесет сейчас перемену в их судьбу: внимательно и недоверчиво провожают они нас взглядом. Человек десять демонстративно не встают. Другие притворяются спящими. В углу один пленный бреет другого; третий дожидается очереди.
— Насчет бритья они очень строго за собой следят, — говорит офицер. — А так, вообще — грязный народ…
Во втором помещении та же картина. В третьем — нет мешков. На полу разбросана солома, уже загрязнившаяся и слежавшаяся. Тут еще теснее и непригляднее, чем в двух других помещениях. При входе нашем встают лишь немногие.
— Вот и все, господа, — говорит офицер. — Их у меня всего 403 человека, двое сейчас в больнице. Человек 30–40 болгар, греков и армян, остальные — турки. Взяты они в Скечи и под Мустафа-Пашей. А снимать приходите завтра в 12, когда они обедают. Это гораздо интереснее, уверяю вас. Они тогда располагаются во дворе очень живописными группами.
Сегодня опять ездил в артиллерийские казармы. Во дворе, у дверей с надписью «готварница» (кухня) стояло человек 50, с большими жестяными мисками и ведрами, — видимо, артельные старосты. "Дур бакалам, дур бакалам!" (подождите) — говорил слишком нетерпеливым резервный солдат у кухонных дверей. На дворе в турках не было ничего «пленного». Они мало чем отличались от болгарских новобранцев, тут же дожидающихся обеда. Ели группами, поджав ноги вокруг миски. Чорбы (щей с мясом) давали вволю, потом еще какое-то варево. Турки ели молча, сосредоточенно, не обгоняя друг друга, съедали все, облизывали ложки и пальцы — честно ели, по-мужицки.
— А как они, не тоскуют? — спрашиваю болгарина-ополченца, говорящего по-турецки.
— Как не тосковать — тоскуют. Все больше семейные. Ждут, когда все кончится и их к семьям отпустят. Они все новобранцы, даром что немолодые. У них, ведь, так: несколько наборов откупается, а потом денег не хватит — и заберут. Военного дела они нисколько не знают. Забрали их без боя, сами сдались.
— А не боятся?
— Нет, теперь не боятся. По вечерам песни свои поют. Эй ребята, — обратился он к пленным, — кто хочет, там на кухне еще чорба осталась…
Видел на почте трех русских добровольцев. Не порадовали они моего патриотического сердца.
У почтового окошечка какой-то бритый господин в штатском платье, но при шпаге, жаловался почтовым чиновникам на чью-то недисциплинированность. Говорил он по-русски, щеголяя отдельными болгарскими словами, говорил не твердо, и сильно несло от него вином. Почтовые чиновники чуть переглядывались, но вежливо соглашались: конечно, мол, дисциплина — вещь необходимая…
— Па-милте, — говорил господин со шпагой. — Да если он, с. с., без дисциплины, дэ-эк он мне, господа, на голову, с. с., сядет…