Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
Шрифт:

Нет! – образ не только весом, перспективен, материален, историчен, – он обязательно социален и классов. Можно взять Льва Толстого, «Войну и мир», положить слева от себя, под правый локоть положив белый лист бумаги, и – с первой страницы от феодального рассуждения о международной политике и феодальной скупости Курагина – выписывать все инстинкты персонажей Толстого и все обстоятельства, стимулирующие эти инстинкты, – инстинкты, эмоции, чувствования – безразлично, как назвать. С десятой страницы начнет возникать некая уже система, надо подставлять уже только палочки, возникает статистика. А к концу романа известны все инстинкты, которыми оперировали не только персонажи Толстого, но сам Толстой. Человеческие инстинкты, человеческие чувствования наслоялись веками от прачеловека, от четвероруких, от времен животного состояния. Они же с тех пор и перестраивались. Социальные инстинкты от часа, когда человек взял в руки дубину, накапливаются до наших дней. Они прошли через средневековое сознание, через капиталистический «индивидуализм». Они скапливались и жили, умирали, вновь рождались, живут в нас. Иные каменновековые добрались до социалистических дней, до социалистического сознания и социалистических инстинктов. Но мы, социалисты, коммунисты, – очень молоды. И следовало бы взять многих и многих наших писателей, партийцев в том числе, – положить под левый локоть их романы, как «Войну и мир»… И если писатель хочет быть подлинно коммунистическим писателем, подлинно коммунистически чувствующим человеком, – и только тогда имеющим силы создать подлинно коммунистический роман, – пусть писатель кроме сознания проверит свои инстинкты!..

Советская русская литература имеет уже свою историю, совершенно закономерную, и имеет пройденные уже пути. Советская литература отодвинула в должные перспективы частную человеческую судьбу. Понятно, – судьба классов была значимой судьбой Иванов и Иванов Ивановичей, отдельных личностей. Когда человек, класс, эпоха приходят на новые места, на новые квартиры, они хотят расставить по местам вещи и знать, чем они обладают, – литература была очерковой и познавательной. Класс стал перестраивать страну; колоссальнейшая, замечательнейшая эпоха, когда в стране не было ни единого села и ни единого города, которые не реконструировались бы и не строились наново. Реконструировалась добыча хлеба и труд около хлеба, когда на поля пошли машины и фабрично-заводские навыки. Реконструировались и строились заново заводы, нефть, железо, каменный уголь, химия, текстиль, превратившие аграрную страну в индустриальную. Уничтожался класс прежних историоделателей вместе с его экономической конструкцией, знанием, моралью, эстетикой. Это замечательнее любой романической выдумки. Первая полоса «Известий» была более романична, чем беллетристический подвал на третьей полосе. И романы эпохи брали первобытный берег реки, глухие леса с монахами иль степи с запорожскими преданиями. Туда приходили люди, и там строились заводы, причем вещи и отношение к вещам перестраивали людей в коммунистов. Романы брали «чавось-не-босьную расейскую» деревню, строили там колхоз, туда приходил трактор, и там создавались племенные фермы, причем трактор и отношение к нему перестраивали людей в коммунистов. Перестроение людей показывалось в классовой борьбе. Прежний историоделатель, уничтожаясь и умирая, пошел в поножовщину, на голод по деревням, в болты, подбрасываемые к новым машинам, – писатели написали о вредительстве. Так было на самом деле в жизни. Но условность классического романа была перенесена на наши дни. В романе был герой – коммунистическая партия. В романе был «злодей» – подгерой – прежний класс, вредитель. Конструкция была неверной по существу законов литературной перспективы. Герой персонифицировался на секретаре партийной организации, человек нес на плечах партию миллионов, растворяя партию в своих индивидуальных чертах, и терял свой лик в миллионах, – вредитель превращался в подгероя, что не соответствовало реальной жизни.

Это было закономерным для литературы, – но шоферы становятся настоящими шоферами только с того момента, когда, наездив уже много часов, вдруг они ловят себя на мыслях, когда их мысли очень далеко и от дороги, по которой они едут, и от рулевой баранки, потому что вещь – машина, мотор, ритм мотора и движения – и он, шофер, – одно и то же. Тогда начинается жизнь.

(В Иванове Арбеков с Синицыным, переночевав в небоскребе ивановской гостиницы, были на аэродроме, где ивановские предприятия встречали прилетевший из Москвы агитсамолет «Правда», а затем ездили с предоблисполкома Сергеем Петровичем Аггеевым на безымянное озеро. Об этом рассказано будет ниже.)

В Палех приехали к вечеру. Поездка на безымянное озеро, ночные разговоры, встреча жены с ребенком и няней на ивановском вокзале сделали так, что прошлую ночь Сергей Иванович и Яков Андреевич спали всего по два часа. В Палехе ожидали баня и крестьянский дом. В комнате стояли ландыши. С закатом запел соловей, у самого окна. Звуки перепутывались с запахом ландышей. Впервые в жизни сознание соподчинило ландыши и соловьев, весною, земною благостью. Переутомленные, они легли с закатом, когда проснулись соловьи. Мысль о соловьях и ландышах была последней мыслью Сергея Ивановича. И ночью разбудил необыкновенный шум, тысячи неизвестных существ бежали по крыше. И сразу вспомнилось детство, вошло, заполнило все сознание. В Москве и в мире за большими городами, в многоэтажных домах, этот звук был забыт, звук, знакомый от детства. По железной крыше крестьянской избы бежали тысячи капель дождя. За окном зеленело лето. Комната осветилась фосфорическим светом, казалось, прошедшим сквозь стены. Весело над домом рассыпался гром. На крыше шумел дождь. Пел соловей. Ветер подул в окно. В комнате до одури пахло сырыми ландышами, молодостью, свежестью, соловьями. Где это? – когда это?..

Саратов. Саратовская первая гимназия. Первый класс. В гимназии у всех гимназистов до четвертого класса – поветрие, увлечение игрою в перышки; карманы гимназистов набиты перьями; героем от перышек идет «наполеон», перо, которое нельзя перекувырнуть. Играют на переменах, играют на уроках. Классные надзиратели ловят. Классный надзиратель, по прозвищу Зонтик, отбирает перья, заставляет выворачивать карманы. И Зонтик, чтобы пресечь зло, кидает перья, сотни перьев, на печку, надо полагать, к тысячам перьев, застрявших там от прежних гимназических поколений. Первоклассник Келлер, впоследствии Арбеков, уговаривается с первоклассником Шухотовичем. В первую перемену Шухотович жалуется на Келлера, что Келлер ударил Шухотовича, и надзиратель оставляет Келлера на час без обеда. Во вторую перемену Келлер жалуется на Шухотовича, что Шухотович ударил Келлера, и надзиратель оставляет Шухотовича на час без обеда. После занятий Келлер и Шухотович – вдвоем в классе. Кафедра – к печке. На кафедру – парта. На парту – Шухотович. На Шухотовича – Келлер. И Келлер на печи, в пыли, в бумажных стрелах, в россыпях перышек. И на пороге – Зонтик. Уже не сам, но руками двоих сторожей Келлер спускается с печки. Через четверть часа – инспекторский кабинет во флигеле, ожидание инспекторского выхода, плачущий Шухотович, и – гроза за окном, рромы и молнии…

Весной тридцать пятого года во всем Союзе происходил первый выпуск десятых классов полной советской средней школы, – праздник девушек и юношей, родившихся и созданных советскими днями уже за Семнадцатым, праздник созидания и созревания человека… Нижний Новгород, 1913 год, класс выпускников – «абитуриентов».

– Келлер, ты что делаешь?

– Ничего, Леонид Александрович!

– То-то ничего, а надо слушать! – останься на полчаса без обеда.

Двадцать два года тому назад!.. – этот разговор происходил в нижегородском, владимирском реальном училище. Повторялся этот разговор раза два в неделю, и было известно, и никого не удивляло, что Леонид Андреевич не любит «абитуриента» Келлера, и поэтому «ловит», – было такое словцо. И Келлер оставался на полчаса «без обеда» – раза два в неделю. Келлер впоследствии стал писателем… Вместе с гимназистом Федором Богородским, впоследствии художник, с гимназистом Сергеем Предтеченским, беллетрист, с институтцем Арсением Митрофановым, поэт, и еще с десятком товарищей они организовали литературный кружок и издавали рукописный журнал. Предтеченский и Келлер печатали свои рассказы в «Нижегородском листке». Члены кружка читали московские газеты и толстые журналы. И реалист Келлер был вызван к инспектору Жудро в чрезвычайно темный кабинет, где стены наводили не меньший страх, чем сам жукообразный Жудро. Жудро сказал:

– Сергей Келлер, говорят, ты сочиняешь?

Владимирское реальное училище было третьим учебным заведением, где Арбеков проходил «средние» науки, ибо из саратовской гимназии он был изгнан за игру в перышки и за издевательство над системой наказания безобедами, а из богородского реального сам ушел по так называемому добру и здорову. То есть Келлер человеком был уже обстрелянным.

И он ответил инспектору Жудро, опустив руки по швам:

– Да, Владимир Александрович, сочиняю.

– А что ты сочиняешь?

– Я пишу маленькие рассказы, Владимир Александрович. Я впоследствии намереваюсь быть писателем.

– А еще я слыхал, что ты носишь свои рассказы для печати в «Нижегородский листок» и будто бы ты читаешь разные газеты?

Арбеков соврал, с ясными глазами:

– Нет, Владимир Александрович.

– А еще мне сообщили классные надзиратели, что ты, Келлер, куришь?

Глаза Арбекова стали покорными, он ответил тихо и покаянно:

– Да, Владимир Александрович, несколько раз курил.

Жудро помолчал от неожиданности. Жудро оценил чистосердечное признание. Жудро молвил:

– Ну и кури, если куришь, ты через год студент, – но если тебя застанут классные надзиратели или инспектор, получишь тройку за поведение. А если, – Жудро потемнел, – если опять услышу о твоих писаниях и о хождениях в «Листок», – будешь уволен. Ремень поправь, как следует!..

Во владимирском реальном, как и во всех средних учебных заведениях империи, запрещалось выходить на улицу после восьми часов вечера. Ходить в кино и в театры ученики могли лишь по запискам инспекции. В день окончания реального абитуриенты вместе с преподавателями впервые в жизни напивались до потери сознания, и с учителями же, также впервые в жизни, ездили в публичный дом. На всю жизнь от владимирского реального остался в памяти – класс, парта, урок математики.

– Келлер, ты что делаешь?

– Ничего, Леонид Александрович.

– А надо слушать! останься на полчаса без обеда!.. И француз, швейцарец по национальности:

– Э, мон шэр, ви не знаете урок? – это будет достаточно, если я поставлю вам нуль с вожжами?! – и француз жмурился в наслаждении и ласковости, тот самый швейцарский француз, о котором через год писалось в газетах, который бежал из России от уголовного преследования, ибо он оказался педерастом и растлителем учеников…

Какая эпоха прошла с тех пор!.. Империя расстреливала свой режим мировою войной. Октябрь выкорчевывал империю, отстреливаясь от четырнадцати государств, которые хотели его утопить в собственной его крови. Весной тридцать пятого года вышли из средней школы девушки и юноши, которые не были еще рождены в Семнадцатом, зачатые и рожденные в громах Октября. Арбеков в эти годы переходил от юности в зрелость. И на месте прежнего ученика Келлера стали двое новых Келлеров – ученики дочь и сын, проходившие пооктябрьскую школу. Тот, прежний ученик Келлер, был трудным ребенком, – не случайно он перебирался из Саратова в Богородск, из Богородска в Нижний, – и случайным в его судьбе было лишь то, что он окончил школу. Тогда нельзя было утверждать, что из Келлера выйдет писатель Арбеков, но мальчик с самых ранних лет готовил себя к писательству, – и именно это было наитягчайшим обстоятельством для тогдашней школы. Теперь росли сын и дочь, сын оказался труднее дочери. И, быть может, даже труднее отца, – хотя бы потому, что, в отличие от старшего Келлера, он не ставил перед собою никаких целей. Он не жил с отцом и на горе отца ухитрился к тринадцатилетнему возрасту возыметь отношение к книге по меньшей мере безразличное, в окончательном совершенстве познав все виды спорта, а также все коломенские окрестности на много километров вокруг, кои он посещал в прогулы, первозданно мало познав все те науки, которые он проходил в коломенской десятилетке, – так мало, что, встречая у отца писателей, он обратился однажды к отцу с просьбой:

– Папа, а ты бы пригласил бы к нам когда-нибудь Пушкина чай пить!..

Отец взял сына с первозданных коломенских весей и пересадил в Москву, в 25-ю школу, где директорствовала женщина с фамилией, подходящей для сына, – Гроза, и где шефствовали «Известия», не в назидание, конечно, инспектору Жудро и его отношению к газетам вообще и к «Нижегородскому листку» в частности. Все годы социальных обвалов и восхождений отец не имел никакого отношения к школе. Глазами детей он вновь увидел школу. Дети вообще, повторяя жизнь, заставляют и молодеть, и видеть пройденное. Воспоминаниями, глазами дочери и сына отец сопоставлял две школы. Отец был вовлечен в общественную жизнь школы, что никак не полагалось по дореволюционным традициям, ибо инспектор Жудро допускал родительский дух в «храм науки» только тогда, когда из «храма» изгонялся дух здорового детства.

Поделиться с друзьями: