ЖАНРЫ

Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика
Шрифт:

Но эта рогожная фабрика — образец фабрики самого первобытного устройства; здесь хозяин, как видите, сам говорит, что работники измаиваются так, что их «ветром качает»; кроме того, при найме рабочих также сам хозяин по-мужицки откровенно говорит им, что за провизию с них он, хозяин, будет брать дороже лавочного и чтобы эту дорогую провизию брать непременно у него. Это фабрика — не рафинированная ни гуманностью, ни филантропией. Но и рафинированные фабрики, образчики которых читатель может найти в книге г. Янжула, также не очень будут радовать его сердце.

Вот, например, фабрика в городе Серпухове, где все устроено по последней моде и со всевозможным «гуманством»: есть и больница, и особенный родильный приют для рабочих женщин, где они могут «родить бесплатно»и притом пользуются даровыми лекарствами и уходом; для детей фабричных рабочих устроены колыбельни, в которых, за отсутствием матерей, за детьми ходят несколько нанятых администрацией фабрики женщин. Около этой колыбельни устроен садик и в нем ящики с песком, в которых дети могут играть. Все превосходно с первого взгляда, а посмотреть на дело «по-божецки», так и скучненько станет: представьте себе детские годы этого ребенка; ребенок, неразлучный с матерью со дня рождения, благодаря уже одному разговоруматеринскому, — разговору, начинающемуся еще задолгодо самых элементарнейших признаков понимания в ребенке, задолго до того времени, когда он еще научится слышать, глядеть, разговору бесконечному, постоянному и притом решительно обо всем,что только дает разнообразная жизнь дня, — благодаря уже одной этой материнской болтовне ребенок начинает ощущать потребность самого разностороннего внимания и благодаря именно этому вниманию к многочисленности явлений жизни, возбужденных материнскою болтовнёю, начинает развиваться всеми сторонамисвоего духа и тела. Теперь же, в этом ящике с песком, оставленный на попечение старухи, обязанной смотреть за десятерыми, он на тысячи вопросов не получит ответа (не разорваться же старухе!), тысячи любопытных явлений — цветок, петух, бабочка — мелькнут только явлениями непонятными. В этом ящике с песком он уже лишен бесконечно разнообразных впечатлений, которые дала бы ему жизнь в трудовой крестьянской семье, впечатлений трудового крестьянского дня. Мать он видит в то время, когда она приходит есть и спать, в те же часы видит и отца, но и у матери и у отца нет ничего общего и в труде, как это есть в крестьянской семье; нет общего, понятного и мужу и жене и в то же время воспитывающего этим общим трудовым днем и разговором своего ребенка: отец делает одно, мать другое, а общий разговор — «про деньги», и все про то, чтобы «отдохнуть», да как бы «уйтить в кабак». Ребенок растет под однообразный стук и свист паровых машин, в разговорах о штрафах, о рабочих часах, об убавке платы, — и с детских годов все его духовные и физические свойства воспитываются применительно к узкой, однообразной, измаивающейфабричной работе. Он будет, может быть, аккуратнее отца, будет исправнее, но он будет уже его, глупее, если можно так сказать, он уже не будет тем полным человеком, каким пришел на фабрику его отец; отца его нужно было приводить в машинообразное состояние штрафами, вычетами, кутузками, строжайшими угрозами пустить по миру без копейки за буйство, за песни, за опоздание, за драку, за водку; на тысячи манер администрация «обламывала» неотесанного мужика, который напился и набуянил от тоски, который из ревности исколотил жену, из личной обиды на неотеса-надсмотрщика испортил дорогую машину или «нажрался» с радости, вспомнив, что «на селе» праздник, или что надо погулять, потому что жена родила, заговорило родительское сердце… Этот новый тип, без деревенских впечатлений, ребенок, выросший в колыбельнях, в ящиках с песком, под стук и свист паровиков и паровых молотов, может быть, и не будет буянить, будет пьянствовать тихо, валяться замертво, не беспокоя администрации и не подвергая себя штрафу; быть может, этот будущий, рафинированный фабрикой человек не забуянит и из ревности, потому что, вероятно, и над проституцией прострется рука гуманности, и она будет «упорядочена», улучшена в гигиеническом отношении, так что не будет надобности и в больнице лежать, и ревновать, да и на крестинах буйствовать с радости, вероятно, также не придется. Еще можно бы говорить, что эти новости неотразимы для нас, что эти беды должны прийти к нам, что нужно все сделать, чтобы ослабить неизбежное зло, и под прикрытием этих гуманностей все-таки с грехом пополам класть в карман «неизбежный и неотразимый» дивиденд, но говорить, что соловьиный свист железных дорог и фабричных паровиков то же, что богатырский посвист Ильи Муромца (это сказано в упомянутой статье «Дня»), что от свиста этого проснется русский дух богатырский, что засияют кресты златоглавые, — это уж даже и безобразно.

2

Не будем, однако, слишком далеко уходить от главной темы настоящего очерка и, предоставив капиталу творить то, что ему будет «позволено», вновь остановим наше внимание на любезном нам типе человека «независимого» и удовлетворяющего всем своим потребностям.

Тип этот любезен нам потому, что, как мы видели, и «по науке» он оказывается именно тем типом существования, о котором смутно и тяжко томится стиснутая и скомканная душа современного человека, пытающегося ответить на преследующий его вопрос: «како жить свято?» И потому любезен он, что в нем есть и простота, и широта, и гармония, и независимость, и правда, — все, что хочется человеку, все, что таится в глубине-глубин его тоскующей совести; любезен он нам еще и потому, что этот тип, то есть этот образчиксправедливого существования, есть у нас в живом виде, живет в массах русского народа, и во сто раз любезнее и значительнее становится он для нас теперь благодаря рукописи простого крестьянина, потому что рукопись эта говорит, что и сам народ, в лице своих, по-своему образованных, мыслящих людей, также хочет сказать всему белому свету, что и он, народ, сознательнополагает и правду, и счастье, и независимость именно в такой форме жизни, в основе которой лежит удовлетворение личностью всех своих потребностей.С умыслом подчеркнуто мною слово сознательно.Всякий, кто, желая знать народ, старался понять его жизнь и его мысль, и вообще всякий интеллигентный человек, живший в деревне, в народе и хоть чуть-чуть «с народом», непременно и притом необычайно долго должен был переживать самые мучительные, самые терзательные, беснующие даже иногда минуты. На каждом шагу он встречал, и притом одновременно, как действительно те гармонические формы народного быта, о которых только что говорено и которые невольно возбуждали скорбь о своем интеллигентном ничтожестве и зависть к гармонической силе и простоте народа, так и полное разочарование в гармонии, полную бессмыслицу деревенских людей, грубую дикость, узость, узколобие, бессердечие и вообще полнейшее отсутствие каких бы то ни было человеческих привлекательных черт и свойств. Вот сейчас, например, в то самое время, когда я писал эти строчки, приходил ко мне вполне «гармонический», «целостный» и «полный» деревенский человек и объявил, что он завтра поступает в лакеи к одному барину, который появился на станции. «Что же ты будешь делать у него?» — «Да уж что потребуется… куда пошлют… что подать… комнаты, например, приобрестив чистоту» и т. д. До сей минуты это былславный крестьянский юноша, молодой парень, человек, «сам удовлетворяющий своим потребностям», а сегодня он с веселым лицом идет в лакеи, потому что ему дадут семь рублей в месяц (хотя не проявисьна станции барин, этот парень продолжал бы оставаться «цельным» и «полным» и жил бы без семи рублей, как жил без них до настоящего времени). И вот он-то весело идет в лакеи; из хозяина, вполне независимого человека, радуется, превращаясь в холопа, нимало не задумываясь о том, что это унижение, что обидно же ему будет подавать тарелки, когда теперь ему самому подают бабы, что не маленький он бегать за булками. Вчера еще он говорил отличным языком, правильным, дельным, свободным, выразительным, а теперь он выдвигает слова, в которых смысла человеческого нет, — «приобрестикомнату в порядок», а завтра, может быть, будет уже тайком выпивать остатки недопитого «портвину», воровать папироски, льстить барскому самолюбию, даже про барскую собаку, может быть, будет говорить: «онепошли по своей части», а уж речь его будет, наверное, испещрена чорт знает какими словами; не сегодня-завтра он уж «примазывается» к «куфарке» и на весь дом ржет от удовольствия, найдя в отсутствие барина сатирический листок с какой-нибудь сальной картинкой, тогда как вчера он и мысли не имел, чтобы «примазываться» к кому-нибудь: вчера он вел себя в этом смысле и чисто, и честно, и строго, а о сальностях и удовольствии созерцать их — и помину не было. Словом, вчера я считал его человеком вполне достойным всякого уважения, обращался с ним деликатно, вежливо, как и он со мной; относился к нему как к сильному, умному, толковому, понятливому сельскому жителю, не сегодня-завтра семьянину и хозяину, а сегодня он уж и сам не посмеетпротянуть мне руки, поздороваться «за ручку», как мы здоровались все время, да и разговаривать нам будет ровно не о чем.

Словом, на каждом шагу наших столкновений с народом мы чувствуем и видим «собственными глазами», что есть в этом гармоническом человеке какой-то предел, после которого этот же человек может превратиться бог знает во что, из доброго сделаться злым, из великодушного — жадным и алчным, из мирского — сущим врагом мира, разорителем его и предателем, и из человека внимательного к себе — каким-то бессмысленнейшим губителем самого себя.

Где же тот пункт и в чем он заключается, дойдя до которого гармонический человек вдруг превращается в безобразие и делается решительно непохожим даже сам на себя? Мало-помалу, то восхищаясь, то терзаясь разочарованиями, начинаешь приходить к мысли, что этот гармонический человек едва лидаже понимает, что он именно гармонический,что он хоть и говорит всю жизнь прозой, но, кажется, решительно не знает этого; он не знает, хорош ли он или худ, а живет, делает, и думает хорошо и красиво, и справедливо как бы только благодаря каким-то посторонним, вовсе не от него зависящим влияниям; начинает чувствоваться, что кто-то властвует над ним, и покуда этот кто-то властвует, перед вами стоит и многосторонний и гармонический человек, а как только этот кто-то перестал властвовать, так гармонический человек и идет в лакеи к барину, который «появился на станции», и начинает выговаривать слова без всякого смысла — «приобрестикомнату в чистоту».

Разубедиться в силе этой власти невозможно, так как, почуяв ее присутствие, вы можете только всеми силами добиваться разрешения вопроса: где, в чем и чья такая эта власть? Оказывается, что власть эта есть действительно и что все благообразие гармонического человека всецело зависит от условий его труда, и вот здесь, самым пристальным образом вникая в условия и свойства этого труда, вы убеждаетесь, что этот труд, беспрерывный и бесконечный, во имя только «куска хлеба», охватывает всего человека, владеет им всю жизнь, переносит на него все свое разнообразие, красоту, многосложность, гармоничность, поэзию; убеждаетесь, что этот труд, владея человеком, уничтожает в этом человеке малейшую возможность своевольства, своейвыдумки, своихпланов, своихубеждений, но, напротив, сам своею властью, выдумкой, прихотью входит в мысль, в поступки, в домашние и общественные порядки и отношения деревенского «гармонического человека». Знайэтот гармонический человек, что он живет так хорошо, честно, просто и свято, — потому что так должножить, что жить так справедливо по отношению к себе и к людям, что вообще иные, более легкие формы существования не соответствуют требованиям его совести, его убеждениям, — разве бы он продавал с такою веселою беспечностью свое первородство за чечевичную похлебку, как это мы видим в деревне беспрестанно?

Да и никогда для огромной миллионной массы огромного большинства русского крестьянства не было и малейшей возможности воспитывать свою совесть; оно делало это само, кое-как, без малейших средств, валило через пень-колоду, но делало едва-едва, урывками, мало, плохо, путанно, но делать хорошо и прочно оно не могло, потому что сотни лет его воспитывали исключительно в хозяйственных целях, в агрономическом, так сказать, направлении. И большой боярин старого времени и господин бывший помещик чуяли, что власть земледельческого труда безгранична над мужиком, что она сильнее палки, и даже самого бурмистра или ключника, и старались только, чтобы над ним царила исключительно эта власть, власть естественных условий труда, власть земли, навоза, ветра, дождя, урожая, неурожая, — условий, которые не подлежат ни контролю, ни протесту, ни малейшей критике; большой боярин и бывший господин помещик ничего не изменили в той, так сказать, «запряжке» крестьянина, которую создали ему не зависящие от него условия труда; с своими бурмистрами, приказчиками, арапниками и прочими атрибутами хозяйства они только нахлестывали запряженного уж мужика, увеличивая этим хлестаньем только напряжение его труда, заставляя его плотнее «лечь в оглобли», поднять и провезти больше того, что он вывез бы без кнута, но ничего не изменяя ни в условиях труда, уже владевших мужиком и создавших ему «запряжку», ни в том пути, по которому он и сам шел, повинуясь опять же этим условиям труда.

Недаром же только после освобождения крестьян явилось такое обилие сект, весь смысл которых исчерпывается стремлением те же самые земледельческие формы жизни, те же самые семейные и общинные порядки,которые мы постоянно и без сектантства встречаем в народе, но которые не основаны на убеждениив чистоте и правде этих порядков, а только на том, что так хорошо велит.жить хороший труд,переделать и перестроить на основании именно правоты, справедливости, чистоты и праведности этих форм жизни,то есть сделать их крепкими и незыблемыми, чего невоспитанная совесть огромной массы русского народа не может сделать до тех пор, пока чье-нибудь слово неразрывно с делом не возьмутся за эту молчащую струну народной души. Наша деревня с «нетронутою и невоспитанною совестью», при обилии в настоящее время всевозможных и бесчисленных новых влияний, большею частью неблагоприятных «гармоническому типу», — влияний, которым не воспитанная, не укрепленная убеждением совесть ничего противупоставить не может, — поминутно выделяет от своего зоологически здорового ядра тысячи единиц, которые уже не могут жить заодно с этим ядром, а должны отпасть от него: один, послужив на железной дороге, отвык от работы; другой запутался в долгах и, сдав землю, пошел в работники; у третьего от тесноты семьи перемерли все близкие, а зоологическая деревня только хоронит мертвых, увольняет из общества, описывает за долги имущество и со временем постепенно опять уравновесит количество жителей с количеством земли. Было, положим, при наделе сто душ, — и земли на сто душ хватало; теперь на этой же земле должна жить тысяча душ. У зоологической деревни нет способовдобыть на всех земли; вот когда придет крестьянский банк, да объявят об этом, да разъяснят, да уговорят, чтобы «не пужались», — вот тогда она купит земли, а теперь и есть земля, и вот она рядом, и деньжонки бы нашлись, но все от мала до велика в зоологической деревне говорят, что «с нашим народом не сообразишь». И так как сообразить точно нельзя, потому что этого и в заводе не было, то дело идет так, как велятобстоятельства. «Горлушком» перемерло человек двести детей — вот уже и ближе к равновесию. Ушел Иван Кузьмин, потому у него лошадь пала в прошлом году, а в нынешнем жена померла, простудилась, таская за тридцать копеек в день дрова из речки в студеную пору; Иван Кузьмин сдал землю, пустил ребят по миру, сам ушел, и вот опять ближе к равновесию — земли прибавилось. Три двора начисто распьянствовались, все пораспродали, землю сдали, разбрелись в работники. Иван Миронов, совсем «распустивши», помер у кабака, жена ушла к купцу в работницы, землю сдала; пришла «воспа» — поуровняла еще души с количеством земли… И так постепенно все покоряется естественному течению.Глядишь, на той же земле, которой хватало только на сто душ, опять живут не тысяча уже, а именно только сто, и живут исправно. Но народ, оторванный от этого здорового, выдержавшего все напасти ядра деревни, образует ту массу бродячего рабочего люда, которого теперь так много развелось на Руси.

На наших глазах настроения духа этого бродячего человека выражались в весьма различных видах; еврейские погромы, поджоги усадеб и только что приготовленного на продажу владельцами хлеба совершались и совершаются не без участия этой бродячей рабочей толпы; с другой стороны, не меньшая масса такого же народа, оторванного от «своих мест», стремится на новые места, примазывается к переселенцам, пристает к сектантам обществами, даже новые сектантские союзы образует. И всякий такой новый союз замечателен тем, что он образуется из людей «чужих» друг другу, людей «разных мест», и этим «чужие», «разные» люди соединяются в общины и союзы уж не зоологически, не стадно, а сознательно. Весь юг, Новороссийский край, например, весь он населился людьми «разных мест», «чужими друг другу людьми», людьми, которых или жестокости помещика или личное несчастие, или равнодушие тупоумного деревенского общества выбросили вон из своей естественной, непокойной среды, отпустили его на волю неизвестности, одиночества, голода, холода, всякого страдания, всякого страха, [4] — словом, совершенно выбили из обычной колеи, при которой он жил так, как велятдожди, засухи, урожаи и становые, заставили много думать «вобче», привели долгим опытом ежеминутной опасности сгинуть, исчезнуть, пропасть зря к мысли, к убеждению, что так жить нельзя, что надо жить «по-божецки», и вот уже на убеждениижить по-божецки образуется, по-видимому, та же самаякрестьянская семья, то же самое сельское общество, в котором живут, по-видимому, те же самыемужики, которые точно так же пашут, сеют, косят, бабы, которые точно так же жнут и белье стирают; но эта семья и эта община уже «божецкая», убежденная, что она устроилась так,а не иначе потому, что такжить справедливо, праведно, что так жить следует по совести.Эта зоологическая, с нетронутой, невоспитанной совестью деревня, как много раз говорено было мною, глубоко нуждается в интеллигентной помощи, в чьем-нибудь постороннем влиянии, которое бы дало возможность пробудиться мысли и совести. И как бы ни были слабы и неопытны люди из русского интеллигентного общества, чувствующие потребность жить в деревне, «работать» и «помогать», как бы ни были они малоопытны и как бы ни чувствовали они ежеминутно, что им тяжело и мучительно, — дело их не бесплодно, так как они при всей неопытности, отдаленности от народа, унаследованных от ненародного воспитания и прежней обстановки жизни, не могутне действовать именно в направлении тех же справедливых и гармонических форм жизни, которые созданы неосмысленными условиями труда. Что эти формы хороши, правдивы, — этого нельзя не чувствовать, не ощущать; и раз человек относится к делу искренно, он даже по одному только художественному инстинкту, даже просто по инстинкту, не скажет такого слова и не сделает такого дела, чтобы повредить этим формам, расстроить их, урезать и убавить. Так и в нем самом, хотя и не сознанно, не ясно, а только мучительно тяжко, живет все то же стремление к полноте существования, иначе он не был бы несчастлив, не томился бы вопросами: «что делать и как жить?» А за справедливость, за правду и красоту форм жизни, при которых человек может удовлетворять всем своим потребностям, то есть быть совершенно независимым, цельным, не эксплуататором и не эксплуатируемым, то есть за главную, хотя и отдаленную цель работы интеллигентного человека, как видели мы, свидетельствует и наука, и самый пристальный и искренний опыт, и, наконец, сознательноеслово, исходящее из среды самого народа. Теперь будем говорить, наконец, и о рукописи,в которой это слово сказано.

4

Обращаем внимание читателей на «Записки южнорусского крестьянина», напеч. в журн. «Устои» 1882 г. (Прим. автора.)

3

Рукопись эта написана крестьянином из молокан, добровольно переселившимся в Енисейскую губернию. В заголовке ее значится, что автор адресует ее: «В м-скую городскую муззею, в дом Белова, где собраны со всего света редкости».Ознакомившись с содержанием рукописи, не трудно понять, почему именно автор ее избрал такое нейтральное место, чрез посредство которого желал бы познакомить Россию с своими идеями: «образованный» человек, вообще белоручка, не всегда, с точки зрения его идей, может пользоваться его почтением, а ведь образованный человек, «чистый народ», к несчастью автора, утвердился во всех местах, заведующих «серьезными делами», и являться с критикой к критикуемому, для того чтобы он «помог распространить эту критику», оказывается делом неудобным, и вот автор вносит свое произведение в нейтральное место — в «городскую муззею, в дом Белова, где собраны со всего света редкости».

Кроме того, он и сам считает свое произведение явлением редким, так как полагает, что идеи его не только у нас, но и во всем свете умышленно скрыты, «спровергнуты», несмотря на то, что истекают из первородного закона божия. «Источник, — говорит он в начале рукописи, — из которого я почерпнул все это, — завет божий: в поте лица твоего снеси хлеб твой, дондеже возвратишься в землю, от нея же взят»(Бытия, 3), и на основании этого завета строит целую, стройную теорию труда «своими руками», которой и дает общее заглавие: «Трудолюбие или торжество земледельца».До чего автор последователен в развитии своих идей о святости и неизбежности для человека исполнять первородный закон божий, повелевающий трудитьсяи трудиться непременно своими руками, может служить одно, даже несколько возбуждающее улыбку, место в этой рукописи, где автор мельком упоминает о евреях. Как вы думаете, отчего именно евреи такие, как они есть, а не другие? Отчего им надобно тянуть с ближнего своего выработанный этим ближним грош, а не работать самим и вырабатывать его своими руками? Строго, вековечно, незыблемо установив закон для всего человечества — в поте лица есть хлеб свой, бог, по милосердию своему, однажды только, из жалости и сострадания, нарушил его, «поманил(то есть побаловал) евреев сорок лет в пустыне манною»,то есть покормил их даровым хлебом и тем самым испортил их навсегда; «от этой-то ошибки, — говорит автор, — они по сей день вон какие работники!»Восклицательный знак принадлежит автору и доказывает, до какой степени ему неприятен тип тунеядца и как он взволнован этой непоправимой «ошибкой». Хотя этот отрывок рукописи и может заставить улыбнуться читателя, но он нимало не портит стройности мысли автора, а, напротив, свидетельствует о глубочайшей строгости его мыслей, зорко примечающих нарушения «закона первородного», где бы и кем бы это нарушение сделано ни было.

Далее вот что читаем мы в рукописи:

«Я признал себя вправе толковать о трудолюбии и тунеядстве потому, что я знаком с «законом» и трудом его (земледельческим) не на словах только, но на деле, с юности, и даже с предков. Вот и говорю, не запинаясь, от имени всего своего земледельческого круга.

При конце каждого из шести дней творения господь сказывал: «добро есть». «И виде бог, яко добро есть». Если бы эти слова: «добро есть» сказал человек, то тут можно (было бы) усомниться, потому что человек ошибке подлежит и даже часто называет доброе худым, худое — добрым. Но ежели бог сказал: «добро есть», то тут никакому сомнению места быть не может, и, стало быть, все сотворенное им не требует ни приложения, ни отнятия, а непременно для всех и навсегда — «добро есть».

Поделиться с друзьями: