ЖАНРЫ

Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
Шрифт:

Это была капля, переполнившая чашу. Человек чуткий, болезненный, с почти женской душой, живший надеждами, находивший опору лишь в горячке труда, младший брат не вынес потрясения. Что-то сломалось в нем — так вздрагивает и разбивается от слишком грубого диссонанса хрустальный бокал, поставленный на гулкую крышку рояля. Жюль ослабел, зачах и умер. Художник — не отшельник. Сколько бы он ни ставил себя вне толпы или над ней, в конечном счете он пишет именно для нее.

А кроме того, писатель любит книги, романы — выстраданный плод своего чрева, свою плоть и кровь. Может ли он оставаться безучастным к их судьбе? Удар, поразивший их, поражает и его. Самый закаленный автор, словно под действием таинственных чар, кровоточит от ран, нанесенных его творениям. Мы разыгрываем из себя рафинированных эстетов, но толпа крепко держит нас. Мы презираем успех, неуспех же нас убивает.

Можете себе представить отчаяние оставшегося в живых брата, отныне одного на свете и тоже как бы умершего, ибо он потерял половину своей души! В другое время он, вероятно, не выдержал бы. Но тогда была война. Сначала осада, затем Коммуна.

Грохот пушек в открытом со всех сторон Отейльском предместье, свист снарядов, крушение привычного уклада жизни, война с иноземцами, война междоусобная, убийства, пожары, шум, подобный шуму Ниагары, который полгода раздавался над Парижем, все заглушая, даже мысль, притупили боль Эдмона. А когда все было кончено, когда черный туман рассеялся и люди снова научились думать, он очнулся печальный, одинокий, ощущая огромную пустоту в сердце, удивленный тем, что он жив, но уже привыкший жить.

У Эдмона Гонкура не хватило мужества покинуть отейльский домик, полный воспоминаний о том, кого он оплакивал. Он остался в нем, замкнутый, грустный, связанный с жизнью только трудом, да и то почти механическим, — заботой о коллекциях, уходом за садом; он поклялся никогда больше не писать; книги, письменный стол внушали ему ужас.

В один прекрасный день, сам не зная почему, он очутился на своем обычном месте с пером в руке. Сначала было тяжело. Эдмон не раз оборачивался, как в былые времена, чтобы спросить брата о каком-нибудь выражении, слове, и, увидев пустое кресло, бледнел и уходил прочь. Но что-то новое, неожиданное, а именно успех, влекло его к труду, и он опять садился за стол. После «Госпожи Жервезе» время не стояло на месте и читающая публика тоже.

В литературе произошел поворот в пользу точного наблюдения, выраженного скупым, ясным языком. Читатели мало-помалу привыкали к новшествам, которые так испугали их вначале, и Гонкуры, подлинные вдохновители этого движения, входили в моду. Их книги переиздавались. «Если бы брат был жив!» — говорил Эдмон с чувством мучительной радости. И тогда он отважился написать роман «Девка Элиза», задуманный вместе с Жюлем.

Писать этот роман еще не значило для Эдмона работать одному: это было как бы продолжением труда вдвоем, посмертным сотрудничеством. Роман имел успех, хорошо раскупался. Одержанная победа была овеяна нежной грустью, болью утраты и сопровождалась чаще, чем когда-либо, словами: «Ах, если бы он был жив!»

Однако злые чары были рассеяны, в безутешном брате проснулся литератор. Невидимые нити всегда связывают искусство с действительностью, а потому первая книга, которую он написал один, была историей их жизни вдвоем, их трагически прерванного сотрудничества, историей отчаяния Эдмона, оставшегося в живых мертвеца, и его мучительного воскресения. Книга носит название «Братья Земганно».

Мы слушали взволнованные, восхищенные, с болью в сердце и смотрели в окно на лианы, на редкие кусты, на блестящую, словно лакированную листву маленького сада, все еще зеленого, несмотря на зиму. Начинавшаяся оттепель покрывала россыпью капель бассейн, увлажняла камни, между тем как солнце последних зимних дней улыбалось нам, играя на снегу. И улыбка солнца и его свет ширились, наполняли весь дом. «Правда?.. Вам нравится?.. Вы довольны?..» — ободренный нашим восторгом спрашивал Эдмон Гонкур, а висевшая против зеркала миниатюра покойного брата тоже озарялась в своей овальной золотой рамке лучом запоздалой славы.

ЛЮДИ ТЕАТРА

Дежазе [191]

Когда много лет тому назад я увндел Дежазе на сцене, ей было за шестьдесят, точнее, около семидесяти. Вопреки искусству, вопреки обаянию актрисы, узкое атласное платье собиралось складками на ее хрупком теле, пудра в волосах выглядела снегом старости, ленты костюма печально колыхались при каждом движении, которое тем и выдавало бремя лет и холодеющую кровь, что тщилось быть игривым, легким. И все же как-то вечером Дежазе показалась мне действительно очаровательной. Это было не в театре, а у Вильмессана, в Сена-Поре. Мы пили кофе в гостиной, открытые окна которой смотрели в великолепный парк, навстречу светлой летней ночи. Неожиданно на пороге, в лунном отблеске, появилась маленькая белая фигурка, и тонкий голос спросил:

191

Дежазе, Виржнния (1797–1875) — знаменитая актриса, прославившаяся исполнением «ролей с переодеванием» в водевилях.

— Я не помешаю?

То была мадемуазель Дежазе. Она зашла по-соседски — ее дача находилась рядом, — чтобы провести вечер с нами. Встреченная с распростертыми объятиями, она скромно, почти робко, заняла место среди нас. Ее Попросили исполнить что-нибудь. Певец Фор сел за фортепьяно, чтобы аккомпанировать актрисе, но инструмент мешал ей. Звуки, самые тихие, заглушили бы ее голос. И она отказалась от аккомпанемента. Стоя посреди гостиной, где летний ветерок колебал пламя немногих свечей, — одетая в белое муслиновое платьице, которое придавало ей облик не то девушки-подростка, не то прабабушки, она запела слабым, надтреснутым, но чистым голоском, раздававшимся как некая таинственная скрипка в тиши парка и ночи:

Дети! Лизетта — это я…

Вот какой я вижу эту актрису, когда вспоминаю о ней.

Лесюер [192]

Очень многого недоставало Лесюеру, чтобы сразу завоевать славу большого артиста. Голос у него был глухой, невнятный, неприятного тембра и срывался, если по ходу действия требовалось придать ему больше звучности. Память у него была плохая, и он то и дело подходил к суфлерской будке. Наконец, тщедушный, хилый, небольшого роста, он не обладал той величественной осанкой, благодаря которой в патетических сценах актер господствует на сцене и владеет зрительным залом. Лесюер не только превозмог столь неблагоприятные данные, но и оправдал теорию Ренье, [193] утверждавшего, что актеру необходимо бороться с некоторыми физическими недостатками. Оттенки, недоступные его голосу, он передавал своими говорящими глазами и тщательно отработанной мимикой. Если ему и случалось забывать реплики, он все же не знал провалов, ибо всегда был на высоте положения и отличался искусством, неведомым многим драматическим актерам, — искусством слушать. Что до роста, трудно понять, как Лесюер умудрялся обманывать зрителей. Одно несомненно: в некоторых пьесах, как, например, в «Дон Кихоте», он казался очень высоким и заполнял сцену своим широким жестом. С некоторыми оговорками Лесюера можно сравнить с Фредериком: то же уменье облекаться во все костюмы человеческой комедии и с полной непринужденностью, с одинаковым изяществом носить куртку художника-мазилы, шутовской пурпур сказочного короля, фрак светского человека. Обоих актеров роднила и богатая фантазия; она сообщала их творениям нечто своеобразное, отмечая неизгладимой печатью все созданные ими роли, которые было очень трудно исполнять после них. Спросите у Гота, тоже превосходного артиста, сколько усилий ему потребовалось, чтобы справиться с ролью папаши Пуарье, [194] сыгранной сорок лет назад Лесюером на подмостках театра Жимназ. Когда Лесюер выступал в какой-нибудь пьесе, автор мог быть уверен: в случае неудачи не все будет потеряно, одна роль непременно будет иметь успех — это роль Лесюера. Кто вспомнил бы теперь о «Безумцах» Эдуарда Плувье, если бы Лесюер не создал в этой пьесе своего превосходного любителя абсента? Как он был великолепен, когда сидел перед полным стаканом! Его влажные губы дрожали, в трясущейся руке он высоко держал графин и пил по капле зеленую ядовитую жидкость, действие которой преображало его отупевшее, мертвенно-бледное лицо. Вместе с абсентом в застывшее, иссушенное алкоголем тело пьяницы вливалось тепло и судорожное дыхание жизни, кровь окрашивала щеки, во взоре появлялся блеск. Но вскоре глаза опять стекленели, тухли, рот растягивался, углы губ опускались. Превосходный мим, Лесюер знал все пружины, все скрытые нити, приводящие в действие жалкую человеческую марионетку, и управлял ими ловко, мастерски! Когда он плакал, все в нем рыдало: руки, плечи. Вспомните, как он удирал в «Шляпе часовщика»: [195] его ноги мелькали, множились, словно их было десять, двадцать, тридцать пар — то было поистине гироскопическое зрелище. А взгляд актера, когда он пробуждался во время «игры в пикет»!.. Ах, Лесюер, Лесюер!..

192

Лесюер. Франсуа-Луи (1819–1876) — актер, двадцать лет выступавший на подмостках театра Жимназ.

193

Ренье. Франсуа-Филоклес. (1807–1857) — актер и преподаватель драматического искусства.

194

Папаша Пуарье-персонаж пьесы Эмиля Ожье «Зять г-на Пуарье» (Ю54), богатый, расчетливый буржуа.

195

«Шляпа часовщика»- одноактная комедия Эмиля де Жирардена, поставленная в театре Жимназ в 1854 году.

Феликс [196]

Что за странная личность Феликс! Стоило мне написать это имя — и передо мной встал образ актера: фатоватый, тупой человек, круглые глаза, низкий, квадратный, упрямый лоб, всегда глубокомысленно наморщенный, а в общем, золотое сердце, хотя глуп и чванлив, как индейский петух! Надо поработать с ним в театре, чтобы это понять. Едва в артистической заканчивалось чтение пьесы, как он шел к директору и возвращал полученную роль, потому что она ему не нравилась. Все остальные роли казались актеру интересными, кроме этой! Почему именно, он не мог бы сказать. То была причуда, потребность, чтобы его упрашивали, чтобы авторы ходили к нему на пятый этаж дома на улице Жоффруа-Марн, в маленькую провинциальную квартирку, чистенькую, уютную, тщательно прибранную, которую легко было бы принять за жилище каноника или священника, если бы не скопление портретов, медальонов, фотографий, напоминавших артисту о сыгранных им ролях. Надо было посидеть с ним, выпить стаканчик «чего-нибудь сладкого» и попытаться сломить с помощью красноречия, комплиментов, обольщений его отчаянное упрямство. При первом визите Феликс не давал слова, ничего не обещал… Он посмотрит, подумает… Иной раз, когда роль очень соблазняла его, он говорил равнодушно, безучастно: «Оставьте мне пьесу… Я еще почитаю». Одному богу известно, что бедняга мог в ней понять! Он держал у себя рукопись неделю, две и ни о чем больше не заикался. В театре шептались: «Будет играть… Не будет…». Видя, что постановка задерживается из-за каприза одного человека, вы уже собирались послать к черту прославленного актера, как вдруг он появлялся на репетиции, бодрый, улыбающийся! Он знал роль наизусть и играл ее с таким огоньком, что зажигал решительно всех. Но причудам Феликса не было конца, до самой премьеры следовало ждать от него всяческих каверз. Зато в этот знаменательный день неподражаемый пыл причудника-актера, который преображался при свете рампы, его неосознанные, но всегда верные и тонкие приемы, его неотразимое действие на публику вознаграждали вас за все испытанные муки.

196

Феликс (Феликс Семерье, 1807–1870) — актер театра Водевиль.

Госпожа Арну-Плесси [197]

Видели вы ее в «Анриетте Марешаль»? Помните, как, стоя перед зеркалом, она бросает долгий отчаянный взгляд на безмолвного, неподкупного свидетеля и говорит с душераздирающей простотой: «До чего я постарела!»? Те, кто слышал актрису, никогда ее не забудут. Она играла так искренне, так человечно! В эти четыре слова, падавшие медленно, одно за другим, как удары похоронного колокола, она вкладывала такой глубокий смысл: сожаление о прошедшей молодости, щемящую тоску женщины, которая чувствует, что ее владычеству приходит конец, и, если она не откажется от скипетра по доброй воле, старость все равно нагрянет и, избороздив когтями ее лицо, заставит подписаться под собственным отречением! Страшная минута для самой сильной, самой честной женщины! Неожиданно наступает своего рода изгнание, резкая перемена климата — ледяное дуновение сменяет душистый теплый воздух, исполненный лестных похвал и страстного шепота, которые окружают красоту женщины в цвете лет. Особенно жестока подобная перемена для актрисы. Жажда славы усиливает, обостряет ее желание нравиться. Вот почему большинство актрис не хотят уходить со сцены — им не хватает мужества посмотреться в зеркало и сказать себе раз и навсегда: «Да, я постарела». Они поистине достойны сожаления.

197

Арну-Плесси, Жанна-Сильвани (1819–1897) — знаменитая актриса Французской комедии, особенно блиставшая в комедиях Мариво. В 1876 году в расцвете таланта покинула сцену.

Сколько бы они ни боролись, отчаянно цепляясь за свою упавшую корону, публика отворачивается от них, восхищение сменяется снисходительностью, затем жалостью, еще того хуже — безразличием.

Благодаря своему уму, благодаря своей гордости великая, мужественная Арну-Плесси не стала ждать этого горестного часа. Хотя впереди у нее было еще несколько лет, актриса предпочла уйти в зените славы, как прекрасное октябрьское солнце, которое сразу исчезает за горизонтом вместо того, чтобы длить свою световую агонию среди смутных и долгих сумерек. Слава актрисы от этого выиграла, но мы потеряли чудесные вечера, которые она еще могла нам подарить. Вместе с ней ушел Мариво, пропало очарование его волшебного искусства, искрящегося, непринужденного диалога, подобного капризному взмаху веера, развернутого при свете люстр. Снова вернулись на страницы книг его прекрасные героини со звучными именами принцесс Шекспира, озаренные отсветом их неземной прелести: мы вызываем их, но они уже не откликаются на наш зов. Пришел конец остроумной, легкой беседе, несколько вычурной, манерной, но чисто французской, которую так любил Мюссе, пришел конец игривой болтовне женщин, которые мило шутят, опершись рукой в кружевах на край рабочего столика, и веселым причудам, подсказанным влюбленностью и бездельем. Все это умерло в наши дни; на сцене уже не умеют беседовать, изысканно ухаживать. Эта традиция потеряна с тех пор, как нет больше Арну-Плесси. Помимо трудолюбия, вдумчивости и верности традициям французского искусства, эта превосходная актриса обладала самобытным, пытливым талантом, проявлявшимся во всем, к чему бы она ни обращалась — к великим трагическим ролям, как роль Агриппины, [198] которую она играла проникновенно, скорее в духе Светония, чем Расина, или к современности и к искусству реалистическому, создавая образ Нани в драме Мейлака [199] — образ неотесанной крестьянки и страстно любящей матери. Мне особенно запомнилась сцена, в которой невежественная, косноязычная Нани пытается выразить множество смутных чувств, которые обуревают ее честолюбивое, завистливое сердце, и, подыскивая слова, в порыве дикой злобы хрипит, с силой ударяя себя в грудь: «Ах ты, мужичка!.. Мужичка!..» Актриса произносила это так, что трепет пробегал по залу. Заметьте, что не традиция, не школа подсказывают столь правдивые возгласы и движения, а сама жизнь, которую надо изучать, наблюдать, чувствовать. И какая великая победа, какое наглядное доказательство чудесной творческой силы заключены в том, что неудачная драма «Нани», едва выдержавшая десять представлений, навсегда запечатлелась в душе и глазах тех, кому довелось ее видеть, ибо главную роль в ней исполняла Арну-Плесси!

198

Агриппина — римская императрица, вторая жена Клавдия, мать Нерона. Ее злодеяния описаны римским историком Светонием (ок. 70-140) в биографиях этих императоров. Агриппина действует в трагедии Расина «Британник» (1669).

199

Мейлак, Анри (1831–1897) — драматург, прославившимся главным образом своими написанными для Биэе и Оффенбаха либретто («Кармен», «Прекрасная Елена», «Перикола» и др.). «Нами» — его комедия, написанная в соавторстве с Нажаком и поставленная во Французской комедии в 1872 году.

Поделиться с друзьями: