Том 7. Натаска Ромки. Глаза земли
Шрифт:
Вероятно, и большие общественные деятели, к кому люди валят валом со своими просьбами, постоянно держат в уме такого человека и в нем определяют нужду каждого.
Я бы сказал, что все мы глядим на человека возле себя, как на тонкий месяц с дополнительным кругом: этот дополнительный круг и есть необходимый для нашего дела очерк всего человека.
Факты сами по себе похожи на кирпичи, которые укладывают в логический каркас. Так пишется большинство книг о природе… Ученики все это заучивают, отнюдь не проявляя своего личного отношения к факту. Заучивают и отвечают на уроках. Если же забудут что-нибудь или перепутают, то «врут». Таких учителя называют презрительно «фантазерами», которые, теряя факты из-под ног, заменяют их домыслами.
Это неверный прием побега от факта: от него невозможно вообще уйти таким способом. От фактов можно отойти, не утрачивая их из виду, и тогда можно о них говорить издали как о личном своем представлении. В таком положении субъект как бы меряется с объектом своей силой: я или ты. И начинается борьба, как роман.
Написано «вход», а люди выходят, написано «выход», а люди туда валом валят. Нет, друг, не всегда верно то, что написано, и ко всему написанному полезно и свой ум приложить.
Все деревья в лесу вместе распространяются вширь и занимают больше и больше пространства, как и люди в своей общественной жизни, расширяясь, движутся по земле. Но каждое дерево в лесу движется вверх к свету, к солнцу, все выше и выше. Конечно, и оно, отдельное дерево, должно давать семена на общее благо, но лично оно, вот такое-то дерево, имеет свою отдельную задачу пробиться к свету.
В лесу деревья не заботятся о судьбе отдельного дерева: эту задачу берет на себя человек. Он облегчает каждому дереву его борьбу за свет, и таким образом лес превращается в парк.
Так и в человеческом обществе начинается именно человеческая жизнь, полная смысла, когда внимание политика обращается в сторону каждого члена общества в его борьбе за высоту роста и свет.
Искренность лирики – это такая скользкая почва, что всегда рискуешь упасть и расквасить себе лицо. Есть у нас благородные усилия узнать эту лирику, эту искренность в другом человеке, и так избавиться самому от риска.
Но поскольку эпос является результатом усилия избавиться самому от позора, он всегда является мертвым усилием. Эпос, достойный лирики, является всегда усилием узнать свое лучшее в другом человеке, для такого эпоса надо полюбить других, как себя, и, может быть, даже найти в другом то лучшее, чего мало или нет вовсе в себе. А чаще, как это бывает со мной: у себя самого это лучшее мелькает и проходит, а в другом его утверждаешь, и оно так остается.
Художник не может выразить мысль свою силлогизмами. Но у него есть особое чувство мысли, как бывает, не вспомнишь имени, а самого человека чувствуешь и не можешь другому объяснить, кто же он. Так и чувство мысли делает художника безмолвным обладателем ее, и с помощью своих художнических средств он открывает нам и самую мысль.
Труднее всех художников, конечно, художнику слова потому, что трудность выражения чувства мысли здесь легко подменяется и умерщвляется логикой.
Множество героев в каждом хорошем романе изображают единство человека в его жизненной борьбе, и весь смысл всякого романа состоит в образовании доказательств этого единства (в образном доказательстве). Затем и злодеи, и какое их тоже множество, чтобы в борьбе с ними победил «весь человек», единый герой в лице своем. Природа в романе является углубляющей средой в этой борьбе.
Есть противная литература о природе, когда автор, смотрясь в зеркало природы, как Нарцисс, любуется сам собой. Довольно много написано таких книг, получивших соответствующее общее определение «полубеллетристики». Легче всего писать такие книги: достаточно кое-что узнать о предмете и это полузнание подать в соусе личного отношения, полуискусства.
Нам представляется, что природу можно описывать, отдаваясь этому целиком: если знание – то знание, если поэзия – то поэзия. Автор исчезает совершенно в познаваемых им фактах и тем самым отдает их в полное распоряжение читателя. Автор исчезает за фактами, и в то же время читатель понимает, что факты эти установлены самим автором, и верит ему. Дорого в такой книге то, что она является звеном культурной традиции писателей русских натуралистов: писать правдиво, не выставляя себя.
– Вы как, – любите?
– Приходится любить.
Бывает, наступят на ногу или еще кто-нибудь ущипнет, и вот не знаешь: «На себя это взять?» И подумаешь: «Можно ли мне наступить на ногу, или за себя не стоит вязаться, пожалуй, лучше стерпеть».
Но есть во мне еще какой-то человек, может быть, он представитель всего человека. И если это он обижен, то за него надо драться.
Было одно лишь мгновенье для колебания в раздумье, и думалось и решалось тут же словами.
– Гражданин! – сказал я, – вы мне наступили на ногу. – Он не обратил внимания. Я взял его за шиворот и повторил: – Гражданин, вы мне наступили на ногу, извинитесь!
Недоступность есть свойство всяких вершин. Помню, пятьдесят лет тому назад, как молодые врачи делали себе карьеру. Приезжает в Елец и начинает билетиком на двери: «Бедных во всякое время принимаю бесплатно». А через полгода, когда он повыше поднимется и станет известным, билетики о бедных исчезают и вскоре появляется на том же месте медная дощечка с гравированными словами о часах приема. А про бедных на дощечке уже ничего нет. Доктор стал недоступным. Свойство богов становиться невидимыми.
Европа – это история вырождения личности в индивидуум, с одной стороны, и с другой – история поглощения личности обществом. Вот теперь все, что осталось от Европы, – это борьба индивидуалистической (капиталистической) цивилизации с коммунизмом. И мы думаем, что эта цивилизация будет поглощена коммунизмом и культура новой личности родится в коммунизме. Мы надеемся, что коммунизм будет материнским зерном новой культуры, а то, что нам теперь неприятно, пойдет на пропитание эмбриона новой культуры.
Вспоминаешь себя в ранней юности, когда я в жизни ничего не понимал, был глуп, как кутенок, и в то же время мнил себя отлично понимающим жизнь. Вот откуда бралась эта уверенность в знании жизни? Тоже, когда был влюблен, казались все люди хорошими – это откуда? И дальше потом постижение зла, получаемое на опыте, всегда можно понимать не как незнание жизни, а как узнавание себя в своих неудачах и распространение своего этого опыта на «жизнь».
Так что в конце концов в опыте своем мы не жизнь, а себя познаем…