Том 8. Вечный муж. Подросток
Шрифт:
Следствие продолжалось всю зиму и весну 1874 г. Материалов о ходе следствия в печати не появлялось. Первые записи к роману „Подросток“ относятся к февралю — марту 1874 г. Колебания в выборе плана романа, как нам уже известно, прекращаются после записи, сделанной 23 июля, — „герой не ОН, а мальчик“. Именно в это время Достоевскому становятся известны материалы первых отчетов о процессе долгушинцев, подтвердившие правоту его полемики с „Русским миром“, состоявшейся на полгода ранее (см. об этом: XVII, 277–278): большинство членов кружка Долгушина принадлежали к „учащейся молодежи“ (подробнее см. ниже, с. 741). Открытый процесс над долгушинцами начался в Петербурге 9 июля. Находившийся в Эмсе Достоевский внимательно следил за русской прессой. Знакомство писателя с первыми отчетами о процессе могло произойти по ряду источников, но существенно, что 30 июля, делая набросок диалога ЕГО и мальчика, писатель вспоминает как давно ему известную корреспонденцию „Русского мира“ от 12 июля 1874 г. о „студенте университета, бросающемся ночью на всех женщин с похабщиной“ (XVI, 39). Отчеты о процессе помещались в „Русском мире“ ежедневно начиная с 11 июля. До 23 июля русские газеты несомненно должны были дойти до Эмса. Сделанная Достоевским в этот день запись о герое-мальчике, не выдержавшем экзамен из классических языков (т. е. „недоразвитке“, по терминологии „Русского мира“), подростке, который „учится нигилизму, ищет, что добро, что зло“, находится, на наш взгляд, в прямой связи с начавшимся процессом долгушинцев и свидетельствует о возвращении писателя к проблематике главы „Одна из современных фальшей“, основным поводом для написания которой послужил арест участников кружка долгушинцев осенью 1873 г.
Спустя месяц после решения сделать Аркадия героем Достоевский так формулирует заглавие будущего романа: „ПОДРОСТОК. ИСПОВЕДЬ ВЕЛИКОГО ГРЕШНИКА, ПИСАННАЯ ДЛЯ СЕБЯ“ (XVI, 48).
Именно на этой стадии работы перед Достоевским возникает проблема повествования — писать от автораили от Я (Подростка). [184] Достоевский приходит к решению лишь в конце октября, когда появляются записи: „Окончательно: ОТ Я“ (XVI, 105); „От Я — решено и подписано“ (XVI, 129); „таким образом, от Я само собою решилось“ (XVI, 136). В системе аргументации Достоевского сделать Подростка автором повествования преобладают два мотива. Во-первых, настойчивое желание поставить в центр романа Подростка: „… если от автора,то не будет ли Подросток второстепенным лицом, а ОН главным?“; „Если от автора, то роль Подростка совсем исчезает“ (XVI, 115); „Если от автора, то необычайно трудно будет выставить перед читателем причину: почему Подросток герой? и оправдать это“ (XVI, 129); „Обдумывать рассказ от Я <…> Лучше справлюсь с лицом, с личностью, с сущностью личности“ (XVI, 86). Во-вторых, стремление к компактности романа: „Если от Я, то будет, несомненно, больше единства и менее того,в чем упрекал меня Страхов, т. е. во множестве лиц и сюжетов“ (XVI, 87); „Фактическое изложение от Я Подростка неоспоримо сократит растянутость романа, если сумею“ (XVI, 91). Одновременны многочисленные записи о том, возможно ли выразить в повествовании Подростка всю сложность социально-философской проблематики романа: „Выдержит ли это Я читатель на 35 листах? И главное, основные мысли романа — могут ли быть натурально и в полноте выражены 20-летним писателем?" (XVI, 98) Ниже: „Если от Я, то придется меньше пускаться в развитие идей которых Подросток, естественно, не может передать так, как они были высказаны, а передает только суть даём“ (XVI, 98). Варьируется временной период, отделяющий события романа от времени их изложения: год, 3 месяца, 5 лет, 4 года, наконец, опять год. По одному из планов, в руках Подростка посмертные воспоминания отца, по другому — собственный дневник, в котором собраны факты и слухи.
184
О родстве романа „Подросток“ с произведениями летописного жанра см.: Лихачев Д. С.Поэтика древнерусской литературы. Л., 1967. С. 322–323.
Принятие формы от Я должно было повлиять на характер повествования: преобладание фактического изложения над аналитическим. Важна следующая помета Достоевского: „Подросток пишет, что в объяснениях фактов от себя он непременно ошибется, а потому, по возможности, хочет ограничиться лишь фактами“ (XVI, 91). Становится первостепенной проблема соотношения „действия“ и „рассказа“. Именно ее стремится разрешить Достоевский при составлении планов и программ каждой из трех частей романа в период начала работы над их связными черновыми автографами. Через все подготовительные рукописи проходит забота о „слоге“ и „тоне“ „Подростка“. „Подросток“ — единственный роман Достоевского, последовательно выдержанный как повествование от первого лица. Объяснение этого Я. О. Зунделович видит в намерении Достоевского „выдержать непосредственность изображения труднейшего объекта — «смутного времени» — без рационалистического вмешательства «заинтересованного автора»“. [185] Е. И. Семенов связывает решение Достоевского с нечеткостью, противоречивостью общественной позиции Достоевского середины 70-х годов, „стремлением скрыться за рассказчика, уйти от ответов на многие неясные вопросы“.
185
См.: Зунделович Я. О.Романы Достоевского: Статьи. Ташкент, 1963. С. 141–179.
Решение сосредоточить проблематику романа вокруг темы „отцов и детей“ повлекло за собой смещение акцентов в том нравственно-психологическом комплексе ЕГО, который был обозначен как „хищный тип“ Исходная доминанта характера остается прежней: ОН занят „высшей идеей“ и „химическим своим разложением“ (XVI, 52). Но в его самовосприятие вторгается элемент нравственной оценки: ЕГО „считают величайшим подлецом; все улики против НЕГО. Из презрения к НЕМУ от НЕГО отказываются все, кого ОН любит. Жена бросает ЕГО и уходит к другому; ОН не может оправдаться, да и не хочет компрометировать кого-то <…> Оказывается, что ОН невинен“ (XVI, 52). Одновременно все действующие лица — Подросток, мачеха, тетки, Ст(арый) Князь — теряются перед ЕГО открытой проповедью христианства и столь же явным творением зла. И в поисках разгадки этой двойственности вынуждены признать невозможность однолинейной трактовки ЕГО поступков.
Появляются записи о „мечтателе“ и „органической“ связи его с фабулой романа. Мелькает запись: „Может быть, это сам ОН и есть“ (XVI, 49). С начала августа качества „хищного типа“ перемещаются к другому образу, женскому: „Идея романа.Хищный тип — женский, Лиза, а не ОН <…> вывесть Лизу великаншей, Сатаной, подавляющею Подростка <…> Конец Лизы должен быть торжествен и ужасен, как колокольный звон“ (XVI, 57, 61). Или: „Лиза никому не должна, все ей должны. (Иначе как в беспрерывном счастье не соглашаюсь жить) Хищный тип <…> Лиза — полный нравственный беспорядок“ (XVI, 65, 81). Определяются отношения ее ко всем действующим лицам романа Она в связи с НИМ, Молодым Князем; то притягивает, то отталкивает Подростка; убеждает Подростка, что мачеха на содержании у Старого Князя; предлагает ЕМУ отравить жену; становится организатором заговора против Княгини.
Образ жены ЕГО, мачехи Подростка, на этой стадии работы противостоит ЕМУ и Лизе. Мачеха наделяется душевной тонкостью, умом, проницательностью, предваряющей во многом кроткую мудрость мамы, Софьи Андреевны. Из сюжета устраняется ее связь с Молодым Князем. Подросток видит в мачехе „великий“ характер. ОН женится на ней, чтобы „смирить свою природу чистотой и подчинить ее добру“ (XVI, 114).
Пристальное внимание Достоевского сосредоточивается на разработке сюжетного узла, который получает заглавие „Заговор против Княгини“. Помимо анализа психологических мотивировок каждого из участников заговора, для Достоевского важно уяснить, с одной стороны, конфликт между НИМ и Княгиней, возникший до начала действия, с другой — интерпретацию этого конфликта действующими лицами. Конфликт этот Достоевский называет „Эмской историей“, интерпретацию его — „легендой“. С „легендой“ Подросток знакомится еще в Москве. В Петербурге почти все, с кем Подросток сталкивается, пытаются „разъяснить“ эту „легенду“, осложняя ее новыми элементами вымысла. Отделение правды от вымысла в толковании конфликта, приближение к пониманию сущности ЕГО является одной из главных задач, стоящих перед Аркадием в момент приезда в Петербург. Конфликт должен объяснить суть ЕГО двойственности. Поэтому по мере превращения ЕГО в „высшего современного человека“, сочетающего в себе жажду идеала и отсутствие всякой веры, Достоевский неоднократно обращается к „Эмской истории“, уточняя каждый раз конкретные психологические детали.
Отец героя ощущает „проклятие косности на всем нравственном мире“ (XVI, 258). Однако сознательная воля оставляет в нем ощущение необходимости „смирения“ и самосовершенствования. При полном безверии он встает на этот путь, надеясь обрести нечто неведомое ему в данный момент. Так, в частности, объясняются психологически „вериги“ Версилова. Встреча с Княгиней не только сметает обретенное на пути совершенствования, но свидетельствует о полной бесплодности устремлений ЕГО к „смирению“. В первоначальном наброске „Эмской истории“ Княгиня прогоняет ЕГО с „позором“, обнаружив в „проповеднике христианства“, „руководителе и конфиденте“ желание „совратить“ ее. Встреча ЕГО с Княгиней рассматривается Достоевским как встреча с „действительностью“, заставляющей героя упасть „ужасно, страшно, немощно“. Встреча оставляет в герое „навеки два чувства“: 1) „… мысль о необузданности и неподчиняемости своей природы каким-либо убеждениям <…> 2) чрезвычайное уважение к Княгине, к ее мнению, и с тайною ненавистью к такому высочайшему благородству“ (XVI, 113, 114). Способный на „нечистые поступки“, ОН хочет, „чтоб и все были так же нечисты, как ОН“ (XVI, 114). В „легенде“ воспроизводится лишь факт их разрыва, осложненный ЕГО последующими поступками (женитьба на „мачехе“, отношения с Лизой, снесение пощечины и т. д.). В дальнейшем в сюжет „легенды“ вводится ряд новых действующих лиц, удаленность же ее от истины остается прежней. В то же время анализ сущности конфликта „Эмской истории“ (ведомый лишь автору) углубляется. Княгиня делается единственным человеком, который не преклонился перед НИМ, не подчинился ЕМУ. Она уличает ЕГО в том, что за искренность в исповеди он потребует уважения, признания себя „высшим человеком“ (XVI, 353), определяет сущность ЕГО натуры как „безобразие“ и предугадывает следствие ЕГО признаний: „Вы мне страшно отмстите за унижение этой исповеди“ (XVI, 407). [186] Первоначальная разработка характера Княгини вступает в диссонанс с той ролью которую она призвана сыграть в метаниях Версилова. В тексте черновых набросков (особенно после введения в сюжет Макара Долгорукого) она — „Мессалина“, в связи с Молодым Князем, покупает у Ламберта документ, оскорбляет Лизу и т. д. Эта „сниженность“ облика Княгини Достоевского беспокоит. В начале ноября, в период работы над связкой рукописью первой части романа, он пишет: „NB! Для поднятия уровня тона, забот и убиваний Подростка, следящего за НИМ с волнением, мучающегося ЕГО лицом, необходимо поднять трагичнееи тон происшествий и обвинений, тяготеющих на НЕМ от общества. На НЕМ тяготеют многие легенды и католичество; но надо:поднять и лицо Княгини. Сделать ее тоже гордою и фантастичною“ (XVI, 196). С этой записи в разработке ее характера наступает перелом, обусловивший появление следующих слов в оценке, данной Катериной Николаевной Ахмаковой современному обществу: „В нем во всем ложь, фальшь, обман и высший беспорядок. Ни один из этих людей не выдержит пробы: полная безнравственность, полный цинизм у всякого…“ (XVI, 354).
186
Ср. с финалом „Исповеди“ Ставрогина, где герой, не вынеся проницательности Тихона, мстит ему оскорблением: „Ставрогин даже задрожал от гнева и почти от испуга. «Проклятый психолог!» — оборвал он вдруг в бешенстве и, не оглядываясь, вышел из кельи“ (Наст. изд. Т. 7. С. 664).
Обращение к проблеме поколений таило в себе максимальные возможности для идейно-художественного исследования того „химического разложения“, которое постигло общество и человеческую душу. Еще в „Зимних заметках о летних впечатлениях“ писатель активно защищает, „несмотря на весь его нигилизм“, „беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца)“, лишенного и тени „личного негодования, личной раздражительности“, негодующего не потому, что ему плохо в мире, а потому, что мир плох. [187] Базаров и вся художественная структура романа, по замыслу Тургенева, должны были свидетельствовать о несостоятельности „дворянства“ как „передового класса“. Авторская интерпретация „Отцов и детей“, судя по ответным письмам Тургенева Достоевскому, в существе своем Достоевским разделялась. [188] В историческом аспекте проблема поколений в сознании Достоевского претерпела в 60-х — начале 70-х годов следующую эволюцию: 1) благообразие и несостоятельность отцов (лучшие представители дворянства) и неблагообразие детей (при их „великом сердце“ — интерпретация Тургенева); 2) несостоятельность отцов и безобразие детей — „Бесы“; 3) „неблагообразие“ отцов (тоже лучшие представители дворянства, но беспокойные и тоскующие носители „великой идеи“) и „неблагообразие“ детей — „Подросток“. Эта третья стадия осмысления проблемы очевидна уже в „Дневнике писателя“ за 1873 г. Если в период „Бесов“ концепция поколений Достоевского созвучна той интерпретации проблемы „отцов и детей“, которую дал H. H. Страхов в рецензии на книгу А. Станкевича „Тимофей Николаевич Грановский“, [189] то в период „Подростка“ эта концепция во многом перекликается со страховским анализом темы поколений на страницах „Гражданина“. В 1869 г. Страхов пишет с взаимном непонимании, взаимной розни западников „чистых“ — либералов-идеалистов 1840-х годов, оторванных от русских верований и традиций, и их „нечистых“ последователей, нигилистов, при непосредственной духовной преемственности. Четыре года спустя в статье „Нечто о характере нашего времени. (Несколько слов по поводу одной журнальной статьи)“ [190] Страхов делит „чистых“ западников на две группы — западников „последовательных“ и „непоследовательных“, „умеренных“. Водоразделом между ними служит признание или непризнание „разложения старых начал в Европе“, которое „после 1848 года все чаще и яснее сознается самою Европою“ и о котором „веско сказано у Герцена, Прудона, Ренана, Карлейля“. Западники „последовательные“ непременно приходят, по Страхову, к „большему или меньшему нигилизму“, повторяя в себе духовное состояние Европы. Западники „непоследовательные“ — „староверы“ и „медлители“, „западники на манер сороковых годов“. Они не имеют „жара и смелости нигилистов“, но стараются опереться на обширные и основательные познания. „Они упорно отвергают нигилизм, упорно преклоняются перед Западом и, несмотря на то, их мысли и убеждения остаются на степени очень смутных надежд и стремлений. Они любят, как говорится, все прекрасное и высокое,но поражены бывают странным бессилием, непреодолимым раздумьем в самых существенных вопросах. Голоса этих людей иногда раздаются очень громко, но ничего целого и связного не выходит из этих отдельных умных речей“. Далее Страхов сопоставляет пассивность защитников того, „что обыкновенно называется идеалами“ (т. е. пассивность западников непоследовательных), активному энтузиазму „противников идеалов“, молодому поколению нигилистов. Разделяя понятия „цель человеческого стремления“ (которая „может быть очень ничтожна и бессодержательна“) и само „стремление“ (которое может отличаться „большим благородством; чистым сердечным увлечением“), он говорит о начале 1870-х годов как о периоде небывалого распространения „идеализма“ при одновременной утрате идеалами их „действительного“, истинного содержания. Таким образом, пассивности западников „непоследовательных“ Страхов в 1873 г. противопоставляет то позитивное начало нигилизма, которое год спустя Версилов определит как действенную верность своей идее и о котором „вступающий в жизнь“ Аркадий говорит: „Дергачев… разве это не благородно? Они заблуждались, они мелко понимали, но они жертвовали собой на общее великое дело“ (XVI, 360). В авторской же формулировке центральной проблематики романа есть ремарка: „Если есть убеждения страстные — то только разрушительные (социализм). Нравственных идей не имеется, вдруг ни одной не осталось“ (XVI, 80). В черновиках понятие „идеалист“ рассматривается как „новое явление“, „неожиданное следствие нигилизма“, а нигилизм как „чуть не последняя степень идеализма“(XVI, 79). Рассуждая о „новом поколении“, Версилов замечает: „…это плоды банкрутства старого поколения. Мы ничего не передали новому в назидание, ни одной твердой мысли. А сами всю жизнь болели жаждою великих идей. Ну что бы я, наприм(ер), передал?“ (XVI, 282). Неоднократно называя себя в черновиках „одним из прежнего поколения“, „одним из старых людей“ (XVI, 53, 76 и др.). [191] ОН (будущий Версилов) говорит об ушедшем в прошлое энтузиазме, ревностном кипении делать добро, служить отечеству, великим идеям, всему „прекрасному и высокому“ (XVI, 153). В настоящем-ОН лишь „носитель великой идеи“. Его жизнеспособность проявляется только в сфере разговоров. Тематика же их определяется раскрытием того противостояния между „целью человеческого стремления“ и характером „самого стремления“, о котором писал Страхов в статье 1873 г. „Нечто о характере нашего времени“. „Великая идея“ ЕГО и идеалы социализма — в центре всех диалогов черновых записей первой половины августа. Достоевский еще в Эмсе узнал о процессе долгушинцев. И хотя детально писатель знакомится с ним лишь в августе, уже с конца июля в замысел романа вторгаются мотивы, связаные с будущей темой кружка Дергачева: оформляется образ Крафта, Подростка сводят с кем-то „вроде Долгушинцев“, толкующих о „нормальном человеке“ и социализме. Идею социализма, интерпретируемую как „превращение камней в хлебы“, в диалогах с Подростком ОН называет „великой“, но „второстепенной“. В окончательном тексте первой главы второй части романа Версиловым дается лишь краткое обоснование этой оценки. В черновиках же тема первого искушения Христа в широкой философско-исторической трактовке и развернутая аргументация против сведения „великой идеи“ к „комфорту“ почти с полным текстуальным совпадением повторяется дважды: в записях первой половины августа и начала марта, перед непосредственной работой над связным черновым автографом второй части.
187
См. об этом: Тюнькин К. И.Базаров глазами Достоевского // Достоевский и его время. Л., 1971. С. 108–119.
188
Подробно о восприятии этого романа Достоевским и эволюции отношения писателя к Тургеневу в 60-х — начале 70-х годов см.: Долинин А. С.Тургенев в „Бесах“ // Ф. М. Достоевский: Статьи и материалы. Л.; М., 1924. Сб. 2. С. 119–138; Фридлендер Г. М.К спорам об „Отцах и детях“ // Рус. лит. 1959. № 2. С. 131–148; Манн Ю,Базаров и другие// Новый мир. 1968. № 1. С. 236–255 и др.
189
Заря. 1869. № 7. См. также: Наст. изд. Т. 7. С. 682–684.
190
Гражданин. 1873. 3 сент. № 36: По поводу статьи А. [В. Г. Авсеенко] „Практический нигилизм“ (Рус. вестн. 1873. № 7. С. 389–427).
191
Ср. главу „Старые люди“ в „Дневнике писателя“ за 1873 г.
В тех же пластах черновиков, где речь идет о „превращении камней в хлебы“ как идее „второстепенной“, ОН излагает Подростку свое „credo“. Эти записи также дважды — в начале августа и в марте — почти текстуально повторяются. В окончательном тексте Версилов развивает их содержание в диалоге с молодым князем. Раскрывая свое понятие „великой идеи“, Достоевский писал в „Дневнике писателя“ за 1876 г. (декабрьский выпуск, глава „Голословные утверждения“): „Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь однаи именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные „высшие“ идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают".С бессмертием души ассоциировались у Достоевского возможность интенсивного и безграничного нравственного совершенствования, максимальный, потенциал жизни духовной. Обоснования будущего Версилова полностью соответствуют той аргументации против идеи „превращения камней в хлебы“, которую Достоевский дает в известном письме к В. А. Алексееву от 7 июня 1876 г. Развивая свою аргументацию против,ОН сталкивается с вопросом Подростка: „Что же спасет мир?“ — и отвечает: „Красота“ (XVI, 43). И вот здесь начинается разрушение воздвигнутых ИМ обоснований. Вслед за ответом — „Красота“ — следует авторская ремарка: „Но всегда с насмешкой“. За этой насмешкой героя-атеиста скрыто знание уже сказанного Достоевским в черновиках „Идиота“: „Мир красотой спасется. Два образчика красоты“ (IX, 222). В ней ощутим душевный хаос Ставрогина, находившего „совпадения красоты“ „в обоих полюсах“— добре и зле. Нельзя не видеть в этой насмешке и связи с позднейшими словами Мити Карамазова: „Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей“. Следует учесть также, что в сознании ЕГО построена аргументация не только против,но и за:„ОН доказал Подростку ненатуральность социализма“. И рядом: „ОН <…> сбивает <…> Подростка великостью идеи социализма“ (XVI, 46). Вспомним и то, что в июльских черновых записях одновременно с темой „искушения Христа“ возникает мотив „игры с дьяволом“. В указанном письме идее превращения „камней в хлебы“ также противопоставляется идеал жизни духовной, идеал Красоты, из которых истекает „вся жизнь“. И раскрывает ее Достоевский так: „труд, личность, самопожертвование своим добром ради ближнего“. Факты эти подтверждают сделанное еще Д. С. Мережковским наблюдение, что от образа Версилова тянутся нити к поэме о Великом инквизиторе. [192] Материалы же черновиков к „Подростку“, разрабатывающие проблематику „идеи великой“ и идей „второстепенных“, представляют первый развернутый автокомментарий к соответствующему кругу идей писателя.
192
Мережковский Д. С.Л.Толстой и Достоевский: Религия. Т. 2, ч. 2. С. 86.
Обратимся теперь к фактам, обусловившим столь пристальное внимание Достоевского к указанной проблематике в период 1874–1875 гг.
Диалоги ЕГО и Подростка, являясь непосредственными откликами на идейную борьбу эпохи, восходят к полемике между А. И. Герценом и В. С. Печериным о роли „материальной цивилизации“ в развитии общества. Эта полемика отражена в их переписке 1853 г. [193] Падение духовной жизни в современном ему буржуазном обществе В. С. Печерин связывал с „тиранством материальной цивилизации“. Возражая ему, Герцен говорил о всесилии научного знания в избавлении человечества от страданий. „И чего же бояться, — писал он. — Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой?“. [194] В черновиках к „Подростку“ ОН, будущий Версилов, говорит: „Телеги, подвозящие хлеб человечеству. Это — великая идея, но второстепенная и только в данный момент великая. Ведь я знаю, что если я обращу камни в хлебы и накормлю человечество, человек тотчас же спросит: «Ну вот, я наелся; теперь что же делать?»“ (XVI, 78). Эта же мысль развивается в одном из поздних черновых вариантов исповеди Версилова: „Общество основывается на началах нравственных: на мясе, на экономической идее, на претворении камней в хлебы — ничего не основывается, и деятель надувает пока одних дураков“ (XVI, 431). Возвращению Достоевского к спору Герцена с Печериным в 1874 г. способствовала полемика между Н. К. Михайловским и H. H. Страховым о значении „общего материального благосостояния“. В № 9 „Отечественных записок“ за 1872 г. Михайловский поместил отзыв о рецензии Страхова на книгу Э. Ренана „La r'eforme intellectuelle et morale“ (Paris, 1872), [195] в которой писал: „Ренан сам не знает, с чем он борется. В числе атрибутов политического материализма он желает видеть стремление наделить всех и каждого материальным благосостоянием. Он полагает, и г. Страхов с ним соглашается, что здесь играет главную роль зависть. Не говоря уже о том, что все желающие равномерного распределения материального благосостояния желают и равномерного распределения духовных благ и наслаждений; не говоря о том, что странно называть завистью желание снабдить соседа тем, чего у него нет; не говоря обо всем этом, — разве желание наделить всех и каждого материальным благосостоянием не способно составить идеал, вызвать высокие чувства, великие мысли?». [196] H. H. Страхов вернулся к проблематике полемической работы Михайловского в пространной статье „Заметки о текущей литературе“, опубликованной в редактировавшемся Достоевским „Гражданине“. На приведенную выдержку из работы Михайловского (Страхов ее цитирует) он отвечал: „Мы скажем решительно: нет, мысль о благосостоянии не способна составить идеал, не может вызвать высокие чувства и великие мысли. К этому способны и это могут делать только идеи чисто нравственные, т. е. такие, вся цель которых заключается в нравственном усовершенствовании человека, в возвышении достоинства его жизни <…> Идея благосостояния сама по себе совершенно бессильна и получает силу только тогда, когда возбуждает собою другие идеи, например идеи сострадания, самоотвержения, любви или же, наоборот, идеи злобы, зависти, мести <…> она никогда не будет главною двигающею идеею…“ и подчеркивал: „На первый взгляд это идея прекрасная; без сомнения, всякий желал бы ее осуществления; но сказать, что выше ее не должно быть никакого принципа, что она есть главная идея, — вот что мы считаем и неверным и вредным“. [197]
193
О знакомстве Достоевского с этой перепиской А. И. Герцена и В. С. Печерина и отражении ее в романах „Идиот“ и „Бесы“ см. в комментариях к этим романам (Наст. изд. Т. 6. С. 834; Т. 7. С. 704–705).
194
Герцен А. И.Собр. соч.: В 30 т. М., 1957. Т. 11. С. 402.
195
Рецензия Страхова „Ренан и его последняя книга“ была опубликована в издании: Гражданин: Сборник. СПб., 1872. Ч. 1. С. 87–138.
196
Отеч. зап. 1872. № 9. Отд. 2. С. 132.
197
Гражданин. 1873. 30 апр. № 18. С. 547–548.
Факт знакомства Достоевского как редактора „Гражданина“ со статьей Страхова сомнений не вызывает. О размышлении же писателя над работой Михайловского свидетельствует набросок из подготовительных материалов к „Подростку“: „Ренан славянофил. Крестьяне смотрят на пышную свадьбу своего господина и радуются, Михайловский и Толстой негодуют на мужиков на том основании, что пышность свадьбы их господина нисколько не увеличивает их благосостояния <…> Почему? <…> потому, что задались ложною мыслию, что счастье заключается в материальном благосостоянии, а не в обилии добрых чувств, присущих человеку“ (XVI, 169). Эта запись восходит к следующему месту работы Михайловского: „… он (Страхов. — Г. Г.) называет Ренана французским славянофилом. «Политическое честолюбие, — говорит г. Страхов, — совершенно чуждо русскому народу; охотно жертвуя всем для государства, он не ищет непременного участия в управлении государством <…> Житейский материализм, понимание собственности и удовольствий как главных вещей в жизни противны коренным нравам русского народа, его несколько аскетическому настроению…». Главная мысль г. Страхова состоит в том, что Россия гарантирована от политического материализма особенностями русского народа, который не способен «завидовать», глядя «на свадебную кавалькаду молодого господина»“. [198] Помимо совпадения проблематики спора Герцена — Печерина и Михайловского-Страхова существенно то, что и Михайловский, и Страхов используют понятия „высшая мысль“, „великая мысль“. Уже отмечалось, что понятие „великая идея“ формулируется Достоевским в черновиках к „Бесам“. Страхов заимствует у Достоевского это понятие, используя его в своих работах 1872–1873 гг. и в полемике с Михайловским для обозначения идеи „главной“, качественно отличной от идей других, тоже „прекрасных“, но только „на первый взгляд“. Интерпретация этих понятий в черновиках к „Подростку“, постоянное соотнесение Достоевским „великой идеи“ и идеи „второстепенной“, кажущейся „великой“ только в данный момент, свидетельствует о связи полемики Михайловского-Страхова с оформлением замысла романа „Подросток“. Следует отметить, что понятие „великая идея“ (противопоставляемое — „второстепенной“) употребляется Достоевским и в XVI главе „Дневника писателя“ за 1873 г.
198
Отеч. зап. 1872. № 9. Отд. 2. С. 133.