Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
– Пожалуйте к его превосходительству! – раздалось сзади меня.
Я попросил – или, виноват, «поручил» одному из чиновников разобрать просителей и пошел наверх. Тем и заключился первый мой дебют на службе.
– C’est charmant!
1 Это любезно, что послушались! – встретил меня губернатор, не подавая руки. – Присядьте. Не хотите ли позавтракать?
Перед ним стоял поднос с закусками: икрой, селедкой, дымилась котлетка. Я отговаривался, что завтракал, да и предложение, казалось мне, сделано было таким голосом, чтобы его не принять.
Я стал каждый день являться в канцелярию – и сделался одним из колес губернской административной машины, да еще каким важным! Недели через две мне дома со смехом передали, что наш повар даже стращал моим именем какого-то несговорчивого торговца мясом и дичью.
Но главным, хотя и негласным воротилой в делах остался все-таки Добышев А я накупил побольше перчаток, белых галстуков и выписал еще пару платья из Москвы. Это оказалось самым важным делом в моей службе.
Мои утренние, надо было бы сказать – деловые часы, если бы было дело, оказались довольно приятными. Летнее сонное безделье кончилось: я тогда не знал, куда оно уходило. Летом, бывало, я стрелял на волжских отмелях скворцов, трясогузок, излазил по всем обрывам крутого нагорного берега, купался, отправлялся со своими целым домом на зеленый остров, пить, между сеном и осокой, чай, иногда обедать, удить рыбу.281 И за всем этим времени оставалось пропасть Оно уходило больше на чтение. Я перезнакомился со всеми, у кого были библиотеки, за неимением публичной, читал все, что выписывал Якубов, – и все-таки оставался досуг, тратившийся на затрапезные и чайные беседы со своими, на прогулки «для воздуха» с крестным и на блаженную дремоту, иногда среди белого дня.
Зимой все это безделье кончилось: у меня просто нехватало времени. Утром едешь в канцелярию, прочитаешь присланную сверху, то есть от губернатора, почту, потом «исполняешь» бумаги «к подписанию его превосходительства». С этими последними, часов в двенадцать, являешься к нему наверх, в кабинет.
Как весело бывало там наверху! Идучи по лестнице, уже слышишь какое-нибудь блестящее рондо Герца или сонату Моцарта, разыгрываемые хорошенькой, грациозной Софьей Львовной. Она ласково, немного краснея, ответит на поклон веселой улыбкой, с оттенком легкой иронии, которая, как скрытая булавка, нет-нет, да и кольнет. Дитя и вместе не дитя: прелесть девушка! Она мило краснела. Румянец вспыхнет и в ту ж секунду спрячется, и опять покажется, глазки блеснут и прикроются ресницами.
Я большею частью угадывал, что у нее на уме, и скажу ей, а она мило вспыхнет и кивнет утвердительно, если угадаю. Иногда скажу какое-нибудь свое наблюдение и рассмешу ее. Покажутся два белых чудесных зубка.
На пути к губернаторскому кабинету она была для меня, как сирена для Улисса. Перекинешься с ней сначала двумя-тремя словами и иногда застоишься, заслушаешься сонаты или просто засмотришься, как она застенчиво краснеет и сверкает веселыми агатовыми глазками.
А тут кругом лес тропических растений, попугай – то свистит, то орет, точно его режут, двигаясь по медной перекладине из стороны в сторону. Там трещат канарейки. Не хочется уйти, а надо. Вон губернатор звонит. Ему поспешно пронесли поднос с завтраком. Секретарь, то есть бывший мой предместник, оканчивает свой доклад.
У него какие-то особые бумаги, которые ко мне не поступали. Случалось мне заставать их на разговоре о282 постройках, заготовках, подрядах. Но я в это не вникал вовсе, губернатор – очень мало; вникал один Добышев.
– Что это у вас, бумаги? – спросит, поздоровавшись, Углицкий. – Есть что-нибудь важное? – И, не дождавшись ответа, велит обыкновенно положить на бюро. – Мы ужо с Егорьевым (домашним чиновником) разберем: я подпишу и пришлю в канцелярию. А теперь давайте завтракать. Не хотите ли? – прибавит равнодушным, ленивым голосом. Это повторялось ежедневно. Он приглашал постоянно и Добышева и меня, а мы постоянно отказывались. Углицкий садился за завтрак и съедал все дочиста. Ему приносили завтрак на одного. С семьей он редко завтракал: дела, вишь, не позволяли. Но однажды он принудил-таки меня попробовать, а Добышева никак не мог склонить. Тот, застегнутый на все пуговицы вицмундира, так и остался на ногах.
– Что это ты мне принес? – спросил он камердинера, когда тот поставил поднос на стол. – Я велел почку, а это ris de veau! Как ris de veau по-русски? – спросил он меня. – Я не знал. – Как ris de veau по-русски? – спросил он Добышева.
– Не знаю, ваше превосходительство, – я ведь по-французски не говорю, – отвечал тот.
– Поди спроси повара, как это блюдо называется и отчего он мне не приготовил почку, sauce mad`ere
1? Я с утра заказал. Не угодно ли? – прибавил он, подвигая поднос мне и Добышеву.
Этот отказался из почтения, а я из почтения же попробовал.
– Что, вкусно?
– Очень, – сказал я. – У нас дома часто готовят это блюдо, только я не знаю, как оно называется.
– И я попробую, – сказал Углицкий, а попробовав, с аппетитом доел остальное. – Недурно, только отчего не почка?
Камердинер воротился и сказал, что это называется «сладкое мясо» из груди теленка.
– Отчего ж почку не приготовил?
– Он думал, что почку приказывали к столу.283 – А? как вам это покажется! – обратился он к нам, – почка к обеду! Кто ест почку за обедом? Вы любите почку? – обратился он ко мне.
– Да-с… ничего…
– Так приезжайте сегодня обедать.
Я поклонился.
– А теперь вы пройдите туда, к жене, или с Сонечкой поговорите. Выберите ей что-нибудь, пожалуйста, по-русски читать: она любит. А я еще два слова скажу Ивану Ивановичу и потом приду.
Они остались вдвоем, как это часто случается, совещались о чем-то друг с другом, но меня в эти совещания не посвящали, а я не напрашивался.
XI
Я шел туда, на женскую половину. Там было весело. В гостиной сидела Марья Андреевна, принимала визиты и важничала среди губернских дам. Она жила сознанием, что она – первая дама в губернии. Только у нее, кажется, и было утешения. Прочее все, с летами, изменяло ей, начиная с мужа. А если не было визитов и она сама не выезжала, около нее сидела Соня, ласкаясь к матери, как кошечка.
Тут же постоянно присутствовали две барышни, сестры неопределенных лет – не менее двадцати пяти и не более тридцати лет. Наружности у них не было, то есть женской: это были два засохшие цветка. Одна круглолицая, с наивными, цвета болотной воды, немигающими глазами, с широкой улыбкой. Другая, белокурая, с серыми, прятавшимися под низеньким лбом глазами, с хитреньким, высматривающим взглядом. По фамилии их никто никогда не называл. Губернаторша, и дочь ее, и сам Углицкий звали их Лина и Чуча, как сами сестры звали друг друга. Они были бедные дворянки-сироты, жили с нуждой, в тесной квартирке, в мезонине маленького деревянного домика, пробавляясь маленькой пенсией за службу отца да некоторыми женскими работами: вышиваньем подушек, вязаньем шарфов, деланием цветов из воску и других ненужных вещей, которые покупались у них знакомыми, ради их положения, для подарков.284 Они были старинного дворянского рода: бабка их была из княжеской, впрочем, давно угасшей фамилии. Они любили иногда поминать об этом, кажется единственном, их преимуществе. Их в некоторых домах принимали, в других смотрели на них небрежно, ради их бедности. Так было до приезда Углицких. Губернаторша приняла их под свое крыло, сначала тоже ради их положения, ради сиротства и памяти о княжеской породе, потом они мало-помалу вошли в штат дома ее превосходительства и умели сделаться необходимыми, собственно Лина, старшая. Они были порядочно воспитаны, то есть умели в дурном переводе с русского говорить французские фразы, прилично сидеть в гостиной и держать себя за столом. Прежде они прихаживали к обеду, а вечером уходили домой. Потом, когда губернаторша сделала им приличный гардероб, они, что называется, живмя жили у нее и постоянно исполняли ее поручения.
Впрочем, последние возлагались собственно на одну старшую, Лину. Лина было сокращение ее имени Капитолина. Имя младшей сестры «Чуча» переделали из их фамилии Чучины, потому что ее настоящее имя, Аполлинария, сокращению не поддавалось.
Чуча оказалась неспособною ни к каким поручениям, кроме одного – сидеть в гостиной, с вечным вышиваньем в руках какой-то бесконечной тесьмы, не то для звонка, не то для каймы к портьере, «pour avoir une contenance»
1, – говорили Углицкие. Ее обязанность была принимать и занимать гостя или гостью, пока губернаторша оканчивала свой туалет или губернатор не выходил еще из кабинета. Пробовала было Углицкая поручать ей другие дела, но ничего из этого не выходило.
Чего, кажется, проще – разлить чай? Когда гостей не было и чай не разносился из буфета лакеями, то пили его в маленькой гостиной у камина, на маленьком столе – и поручили разливать ей.
Вот тут точно домовой тешился над ней. У нее чашки скользили из рук, ложечки летели на пол, поднимался звон, гром. То она нальет чаю в сахарницу; кому вовсе не положит, кому переложит сахар. Ее удалили от этой обязанности.285 И другое шло не лучше. Сонечка однажды заболела. Ее уложили в постель и посадили около больной Чучу, когда Углицкой или няни не было в комнате, чтобы она в срок подавала то или другое лекарство и вообще смотрела бы за больной. Тут она чуть не наделала беды. Накапала в рюмку, вместо миндальных капель, какого-то спирта, которым надо было натирать горло. К ее счастью, больной показался противен запах, и она не приняла. Мать пришла в ужас, и сама Чуча струсила. Она прижала ладони к вискам, как всегда делала в критические минуты, заохала и заахала.