Томас Венцлова
Шрифт:
Как часто Томас Венцлова бывал на других вечеринках, я не очень помню, но вот ночь после «Как цветение вишни» оставила сильное эмоциональное впечатление. Если вы помните, в Америке Томас писал о вечере, на котором один актер читал стихи и, уже выйдя из театра, признался Томасу, что это литовский поэт-эмигрант Брадунас. Но Томас не упоминал фамилии актера, не описывал саму вечеринку. А было так… 17 ноября 1974 года в честь 70-й годовщины со дня рождения Саломеи Нерис после премьеры спектакля «Как цветение вишни» состоялась очень своеобразная ночь медитаций, совершенно не похожая на развлечение. В подвале сумерки, на сухих ветках плещутся платки, все мы тихо сидим на низких скамьях. Неожиданно композитор Балакаускас садится за пианино, импровизирует… Потом из какого-то темного угла кто-то тоскливо заводит литовскую песню. Мне почему-то мерещится, что между этими низкими скамьями лежал ковер. Все сидят в тишине, говорят полушепотом. И каждый, кто хочет, встает или выходит на этот ковер и читает стихи, но уже не Саломеи Нерис, а то, что его волнует, и то, что нравится, а мы слушаем все в той же тишине. Этим вечером Пранас Пяулокас на самом деле читал Брадунаса… Но Томас не написал о себе. Он и сам вышел на этот ковер, мне кажется, даже сел на пол со стопкой бумажных листов и читал, читал, читал… Не упоминая фамилий поэтов… Читал переводы, читал свою поэзию, читал то, чего никто не печатал, – словом, однажды открыл наиглубочайшие свои глубины. Все молчали, никто не хлопал… Д. М. Что Вы можете сказать о перипетиях отъезда Томаса Венцловы из Литвы?
А. Р. Разные ходили слухи. Я лично помню, как однажды, услышав звонок, открываю дверь и Томас с порога говорит, что ему теперь полегчало, потому что он наконец-то сможет сбросить маску и сказать, кто он на самом деле: член Хельсинкской группы, подал заявление, уезжает. Мы воевали часа три, а то и четыре. Я заняла позицию «Не оставлять Литвы». Если б я знала, что он станет профессором в Йеле, я бы сказала: «Уезжай!» Но я представила, как он из своего, и так уже достаточно тяжелого, положения в Литве попадает в Америке в замкнутую литовскую колонию с ее узкой жизнью, эмигрантской грызней, и была убеждена, что ему уезжать не следует. Ему и в самом деле приходилось нелегко: и не печатают, и цензура, и все прочее. Во время спора он проговорился: «Я знаю, что вы получили указание не давать мне работы» (так он, видимо, понял наше почтительное желание не использовать его для будничных дел). Я чуть со стула не упала. Говорю: «Томас, я не героиня, если бы я получила указание из ЦК не давать тебе работы или уволить тебя из завлитов, наверное, так бы и сделала». Вижу, что его не убедила: «Вы меня мало нагружали работой. Я знаю, что должен делать завлит, вы мне этой работы не давали».
Д. М. Вам казалось, что он в Америке не устроится? А. Р. Я просто была в этом уверена. Мало ли было таких случаев после войны? Сколько светил нашей интеллигенции не могли продолжать своей профессиональной деятельности. Сколько в послевоенный период там было таких личностей, как актер Качинскас… Браздженис с чего начинал, Раштикисы… Мне казалось, что Томас Венцлова нужен здесь, в Литве, а то, что он будет делать в Америке, для него лично станет катастрофой. Д. М. Это была ваша последняя встреча с Томасом Венцловой? А. Р. Мы встретились в 1995 году, когда ему и мне вручали орден Гедиминаса. Томас возбужденно рассказывал о своей дочери Марии, познакомил с женой, мы с ним вспомнили Шяуляй…
Вильнюс, 30 января 2001 года
Чеслав Милош: «Как рассказать о друге?»
ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите о начале Вашего знакомства с Томасом Венцловой.
ЧЕСЛАВ МИЛОШ: Впервые о Томасе Венцлове я услышал от Иосифа Бродского. Он рассказал мне, что в Вильнюсе есть очень интересный, хороший поэт, принадлежащий к Хельсинкской группе. Я получил изданный в Вильнюсе томик стихов Венцловы, перевел стихотворение «Разговор зимой». Мой перевод нерифмован, но ритм оригинала выдержан, по-польски звучит очень хорошо. Стихотворение произвело на меня громадное впечатление, хотя подтекстов я не понял. Позже сам Томас Венцлова сказал, что стихи написаны в декабре 1970 года, когда на Гданьской судоверфи проходили первые забастовки; он пояснил и некоторые аллюзии, например, я не понял намека об упорном древесном слое, который, по литовскому преданию, в годы восстаний бывает тоньше обычного.
Д. М. Но стихи Вам нравились, и пока Вы не понимали этих аллюзий?
Ч. М. Да, мне очень нравилась необычайно сильная аура той зимы, отраженная в стихах, и сама духовная ситуация. Это единственное стихотворение Венцловы, которое я перевел с помощью человека, говорившего по-литовски. Позже я несколько раз читал его в Польше. В Варшаве, на конгрессе ПЕН-клуба, Венцлова прочел стихи по-литовски, а я – по-польски.
Вот таким было начало наших контактов. Тогда я и узнал, что положение Венцловы в Литве усложняется, что он хотел бы выехать за границу. Поэтому наш Калифорнийский университет Беркли послал ему приглашение приехать и преподавать у нас, но из этого ничего не вышло. Прошло, кажется, года два, пока ему разрешили уехать; наш университет писал разные письма, стремясь помочь. Наконец приехав, Венцлова взялся руководить семинаром, на котором говорилось главным образом о тартуской семиотической школе. Семинар шел на русском и, на мой взгляд, более чем удался, но он закончился, и Венцлова получил работу в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Какое-то время, думаю, он преподавал и литовский язык. Наши связи не прерывались. Я пытался его успокаивать, потому что он нервничал из-за своего положения. Америка – безжалостная страна, и Венцлова переживал, что не найдет работы. Кстати, в то время он писал докторскую диссертацию. Мне как раз стукнуло шестьдесят семь лет, и я должен был уйти на пенсию, последние два года работал на контракте. Надо было подыскать наследника, и я хотел, чтобы вместо меня польскую литературу преподавал Венцлова. На мой взгляд, он был хорошо к этому подготовлен, свободно говорил по-польски, разбирался в литературе и истории всего региона. Кроме литовского и польского, он знает белорусский, прекрасно говорит по-русски, так что мог бы объять весь регион, не только Польшу, но и Литву, Белоруссию. Увы, я не успел осуществить этот замысел, воспротивились факультетские власти.
Д. М. Почему?
Ч. М. Их аргумент: Венцлова не защитил докторской диссертации. Но и я ее не защитил, у меня была только степень магистра, однако я успешно профессорствовал. Честно говоря, то, что Венцлова не защитил докторской, было просто поводом, чтобы его не принять. Они искали человека, который мог бы стать хорошим администратором. Кроме того, не хотели еще одного поэта. После меня в университете работали главным образом русисты. Так или иначе, Венцлове не повезло. И все же он защитил докторскую диссертацию в Йеле и сейчас там профессорствует. Приблизительно такова история наших отношений. Д. М. Как Вы оцениваете литературоведческие труды Томаса Венцловы?
Ч. М. Думаю, что Венцлова – редчайший случай, когда поэт одновременно является и очень хорошим ученым. Должен признаться, я хотел вытолкать его из сферы русской литературы, чтобы поощрить к преподаванию литературы польской. Как известно, он написал очень компетентную, хорошую, ученую книгу об Александре Вате. Я ценю его тонкость и точность, которые вкупе с поэтическим талантом ставят его очень высоко. Д. М. В чем секрет популярности Томаса Венцловы в Польше? Ч. М. У него просто фантастический переводчик на польский, Станислав Баранчак, переводящий и с английского, и с русского. Он эквилибрист языка, акробат, прекрасный переводчик Бродского. Венцлова ему, конечно, дает русские подстрочники. Баранчак переводит Венцлову на польский, выдерживая рифмы, всю структуру стихотворения. Это одна из причин, почему Венцлова так хорошо известен и популярен в Польше. Для поэта такой переводчик, как Баранчак, – большое счастье.
Д. М. Но это, видимо, не единственная причина.
Ч. М. Да, не единственная. Распространено мнение, что два поэта, а именно мы с Венцловой, – друзья, что Милош – пролитовский поэт, а Венцлова – пропольский. Нас видят вместе в Кракове. Помню, какое впечатление произвел продекламированный Венцловой в Ягеллонском университете перевод «Траурной рапсодии памяти Бема», перевод, в котором выдержана ритмическая форма этого стихотворения. Венцлова сорвал оглушительные аплодисменты.
Д. М. Бродский, имея в виду литовскую, польскую и русскую литературы, писал: «Венцлова – сын трех литератур, причем сын благодарный». Как Вы расцениваете поэзию Венцловы на фоне польской и русской литератур?
Ч. М. Наверное, у Венцловы есть много общих черт с некоторыми польскими поэтами, но мне кажется, что по сути он ближе русской литературе, русской поэзии. На русскую поэзию очень сильно повлиял русский язык, язык ямбических ударений. Потому поэзия выдерживает ритм, метрические схемы и рифмы. Таков был Бродский, очень современный, очень изобретательный поэт, чьим стихам свойственна богатая метафорика. Но они тоже метричны и рифмованы. Таков и Венцлова. Я даже как-то спросил у Томаса, почему он так верен рифмованной метрической поэзии. Спросил у него, могут ли литовские поэты пренебречь этими схемами, потому что в польской поэзии метрическими схемами больше не пользуются или пользуются крайне редко. Мне интересно, заставляют ли литовцев пользоваться ими ритмические свойства литовского языка, как, например, русских поэтов. Этого я не знаю. В любом случае Венцлова принадлежит к этой, близкой к русской поэзии, традиции, а мне бы хотелось, чтобы он высвободился из этих схем и писал иначе. Д. М. Но мне кажется, что его поэзия и без этого изменилась. Она становится все прозаичнее, все явственнее проступают контуры повествуемой истории, ритм приглушен…
Ч. М. И все же это метрическая поэзия: рифма и ритм. Я не против. Моя собственная поэзия ритмична, рифмами я не пользуюсь, но у Бродского, который был нашим общим другом, вся поэзия метрична, с упомянутыми ямбическими ударениями, хотя не всегда рифмована. Я спрашивал у Томаса, насколько литовский язык предопределяет метрическую схему, аналогичную русской.
Д. М. Есть ли какие-то общие черты в Ваших стихах и стихах Венцловы?
Ч. М. Мы очень разные. Венцлова куда более метафоричен. Каждый поэт зависит от свойств языка, от истории языка. Потому я полностью завишу от польского языка, а Томас – от литовского. Д. М. Как появилось заявление трех поэтов – Ваше, Бродского и Венцловы – в газете The New York Times после январских событий 1991 года в Литве?
Ч. М. Если я правильно помню, мы договорились заранее. Я написал небольшую статейку, позвонил одному из редакторов The New York Times (у меня есть его телефон для подобных случаев), и статью напечатали. Подписаться именами трех поэтов мы, кажется, договорились по телефону.
Д. М. Когда Бродский эмигрировал из СССР, Вы, чтобы морально его поддержать, написали ему письмо. В случае Венцловы Вы поступили так же?
Ч. М. Я писал Бродскому в то время, когда он жил в Австрии. Писал ему, что поначалу эмиграция очень трудна, но, если вы это время перетерпите, дальше будет легче. Начало – своеобразная проверка вашей стойкости. Бродский был мне очень благодарен, он вообще умел быть хорошим другом. С того первого письма, сейчас находящегося в архиве Бродского, и началась наша дружба.