Тонкий голосок безымянного цветка
Шрифт:
— Но я слышу их голоса… — пробормотал я. Она посмотрела на меня с жалостью:
— Вам кажется, Геннадий Степанович. Вам надо отдохнуть, стряхнуть с себя всю эту ерунду, начать опять работать, У меня, например, строжайший график. Это сейчас, когда я уже почти бросила большой спорт. А раньше так по секундам время было расписано. И то из всех наших девочек я одна высшее техническое образование получила. А вы говорите — растения! Знаете что, я позвоню сейчас шефу и скажу, что у меня болит горло. Старикан любит меня, как дочку. И мы поедем к вам. И вы сами увидите, что все это иллюзии.
— Ниночка, — сказал я, когда мы приехали ко мне, — можно попросить вас побыть немножко на кухне?
Я прикрыл дверь, подошел к Приоконному брату и сказал:
— Я не знаю, мне кажется, я люблю эту девушку… Прошу, скажите ей что-нибудь.
Приоконный молчал. Я повернулся к Стенному:
— Я не знал, что вы так жестоки…
— Мы не жестоки, — печально ответил Стенной брат, — просто ты ушел от нас….
— Но я…
— Нет, ты не понимаешь. Ты можешь не просто уйти, ты можешь даже уехать. Не в этом дело. Просто ты… начал думать по-другому… Ушел от нас… Я не умею объяснить тебе…
— Я прошу вас, — взмолился я, — поговорите с ней. Она не верит. Она считает, что я сошел с ума. Скажите ей. Я не хочу, чтобы она рассталась со мной. Я не смогу жить без нее.
— Ты можешь забыть о нас, — послышался тонкий голосок Безымянки. Тончайшая струнка дрожала. — Если мы тебе мешаем, ты можешь вернуть нас обратно Александру Васильевичу.
— Но я не хочу отдавать вас. Скажите ей что-нибудь. Она аспирантка, она понимает.
— Ну что ж, — вздохнул Приоконный брат. Я открыл дверь:
— Нина, иди сюда. Вот, смотри, этот вот озорник, у окна, зовется Приоконный брат, а это — Стенной.
Нина перевела взгляд со сциндапсусов на меня, в огромных ее глазах плавилась жалость.
— Брат? А почему братья?
— Потому что они близнецы. Отростки одного растения. А это моя Безымяночка. У нее нежная душа и тонкий голосок, — я говорил как в бреду, понимая, что говорить так не нужно, но не мог остановиться. — Раньше мы часами болтали без умолку, а теперь… Безымяночка, это Нина. Познакомьтесь!
— Нет! — тонко пискнула Безымянна, и в писке была боль. — Она не верит!
— Она не услышит, — печально пробасил Приоконный брат. Я посмотрел на Нину. В глазах ее неподвижно стоял ужас.
— Ниночка, неужели ты не слышишь, что они говорят? — застонал я.
— Бедный мой Геннадий Степанович, — прошептала она и провела ладонью по моему лбу. В голосе ее звучало нежное материнское сострадание. — Бедный мой дурачок. — Она обняла меня и водила по моим щекам теплыми шершавыми губами. Губы дрожали. Она жалела меня и ласкала, потому что верила, наверное, в целительный эффект своих ласк. Что еще она умела, эта огромная красивая дурочка? Спасибо, что она не выскочила с криком на лестничную клетку и не скатилась в каблучном цокоте вниз. Спасибо за неспокойное успокоение, которое она давала мне.
Потом она вдруг сказала:
— Знаете, у меня в затылке все время сидела мысль, что я должна что-то вспомнить. И вспомнила.
— Что? — спросил я, все еще погруженный в сладостное оцепенение.
— Когда я училась в девятом классе, у меня был один мальчик, он тогда учился на втором курсе биофака. Недавно он мне звонил, приглашал на защиту диссертации…
— Бедная девочка, — пробормотал я, — сколько же их у тебя было… Тяжело, наверное, нести такой крест.
— Тяжело, конечно, — согласилась Нина, — но дело не в этом. Он как раз занимается физиологией растений. Хотите, он поговорит с вами?
— Насчет чего?
— Ну, всех этих ваших иллюзий.
— Нет, не хочу. — Я ничего не хотел. Я хотел лежать вот так в полудреме, спрятавшись от всех проблем, и слушать медленное и сильное биение Нининого сердца. — Какой у тебя пульс?.
— В спокойном состоянии пятьдесят — пятьдесят два, — сказала Нина с гордостью. — У спортсменов бывает пониженный пульс. Геннадий Степанович, милый, я прошу вас…
— Что?
— Чтобы вы поговорили с этим человеком. Прекрасный парень. Он мне, наверное, раз пять делал предложения.
— Чего ж вы за него не пошли? Если он такой чудный парень?
— Я не могу. Когда мама умирала, я дала ей слово, что буду думать о личной жизни, только когда стану на ноги.
— Ну, мне кажется, личная жизнь у вас не такая уж скудная…
— Это не то, — твердо сказала Нина. — Личная жизнь — это когда выходишь замуж. Это когда семья. А это, — она непроизвольно посмотрела на меня, — так…
— Значит, я так?
— Не знаю, если к тому времени, когда я защищусь, наши чувства не изменятся, тогда…
— А если я вам сейчас сделаю предложение?
— Я откажу вам.
— А я больной. Больного нельзя огорчать.
— Вот чтобы вы не болели и избавились от своих странных заблуждений, я и прошу, чтобы вы сходили к Мише.
— Мише?
— Ну, этому физиологу, о котором я вам рассказывала. Я вас очень прошу, Геннадий Степанович.
Меня не интересовал физиолог растений Миша, меня не интересовали остальные ее поклонники: Ведь они «так». Мне хотелось слушать размеренное биение Нининого спортивного сердца и ждать, пока она защитит диссертацию.
— Хорошо, Ниночка, я съезжу к вашему Мишеньке.
— Он вовсе не Мишенька, — обиделась Нина, — он вольник в тяжелом весе. Первый разряд.
— Вольник?
— Ну, борец вольного стиля.
Я снова задремал, и огромный вольник, колючий, как кактус, отрывал меня от какого-то растения, к которому я судорожно прижимался.
11
— Вы кофе пьете? — спросил вольник Миша. — Тут у нас француз один был в лаборатории, оставил в подарок. Мокона. Гранулированный.
— С удовольствием, — сказал я.
Я никогда не видел таких жгучих курчавых брюнетов. Волосы у Миши были иссиня-черными, борода, такая же юная и курчавая, как шевелюра, еще чернее. А завитки над майкой, что видна была под не очень белым халатом, казались угольными и приклеенными к обширной его борцовской груди. И легчайший акцент шел к этому южному волосяному изобилию.
— Северный Кавказ? — спросил я Мишу и почувствовал себя профессором Хиггинсом из Пигмалиона.
— Что?
— Откуда вы родом?