Тоска по чужбине
Шрифт:
Бельский с восторгом, Нагой со скукой ждали второго залпа. Что-то там долго перезаряжали... На дороге поднялась едва улёгшаяся пыль, кто-то скакал из города. На подъёме к стоянке государева полка конь перешёл на медленную рысь.
Его в последний раз взбодрили свистом, и посланец Репчука Сутома Хренов крикнул Нагому:
— Букан просит не стрелять, он грамоту дописывает!
Афанасий Фёдорович засмеялся и пошёл докладывать царю. Он не хуже Бельского знал подходы — намекнул, что Змеев зря переводит зелье, а война едва началась. Иван Васильевич велел сытнику разрезать и попробовать пирог, обычную заедку перед обедом. Своей рукой пожаловал кусок Нагому, они стали жевать и ждать. В походе не до церемоний.
Сын Юргена фон Ольденбока Вернон приехал в сопровождении стрелецкого сотника Маматова, заметно возгордившегося поручением. Его непроницаемо мерцающие татарские глаза следили за каждым движением немцев. Другого немца звали трудно, русские перекрестили его в Балсыря, да так и записали. Маматова предупредили, что от немчина можно ждать любой подлости, особенно возле царского шатра. Сотник держал руку на отпотевшей рукояти сабли. Первым Вернона допрашивал Нагой.
Длинноволосый, узколицый, не очень складный юноша с туповатыми очами мечтателя, выросшего в околдованной озёрной глуши, Вернон успокоился только при виде Афанасия Фёдоровича. Возможно, он ожидал встретить в московском войске людей с пёсьими головами... Нагой умел разговорить самого пугливого молчальника. Латыш Фока толмачил, писец бежал коротко срезанным лебединым пёрышком по узкому листу бумаги: «Прислал меня отец бити челом от имени всех людей, чтоб их государь пожаловал, как Бог велит, а город Божий да государев. И просит сказать, какова государева воля будет. Город Люцен дан был отцу королём Жигимонтом тому двенадцать лет, а ныне король Баторий велел им дать новую присягу, но они не присягнули ему по се время: не хотели. Надеялись, что государь Иван Васильевич возьмёт их под свою сильную руку».
Капля лжи раздражила Нагого, как перчинка, попавшая на зуб.
— А отчего же вы по ся места, до государева приходу, бити ему челом не присылали?
От неожиданности юноша проболтался:
— Мы прежде, в бескоролевье, надеялись на цесаря, но от него посылки не дождались. А коли ныне государь пришёл, то мы в его и Божьих руках.
Нагой вздохнул, поднялся с коврика, велел Вернону ждать. Иван Васильевич закончил свой одинокий обед и пребывал в дремотном благодушии. Писец и тут пристроился на скамеечке, ловил слова.
— Сказывай им милость мою, — ответил государь, — но и опалу за вину, что они моей вотчиной владели двенадцать лет. Кто из немцев захочет бить мне челом, того я устрою в службу. А кто захочет в свою землю, ин пусть идут прочь... Отпусти Балсыря в город, да город Лужу очистили бы, а Вернона оставить в стану.
Счастливый Балсырь ускакал, только чёрная епанча вострепетала. Подошло время и Нагому пообедать, стомах с утра пустой, от разговоров его ещё и подвело, будто наелся клюквы. Накрыли на троих — ему, Вернону и Фоке. Писец, покуда не завершил работу, пил только квас, даже без калача.
Афанасий Фёдорович и за едой вытягивал из Вернона душу:
— Правда ли, будто в Режице правит твой брат Христофор? Сдаст ли он Режицу, коли узнает, что отец его Лужу сдал, а государь наш милостиво людей отпустил? И сколько у него в Режице прибылых людей?
Вернон, впервые отведав жгучего русского вина, выбалтывал, что в Режице у брата человек сто наёмных воинских людей, но кроме брата Христофора замком управляет мызник Яган Фанерцбах. Воинские люди получили наказ — Режицу не сдавать, но будет государев приход, они сдадут. Коли государь велит его отцу написать Христофору и мызникам, отец напишет, но послушают ли те, он не ведает.
Его неопытная откровенность была пресечена неожиданным приездом самого Юргена фон Ольденбока. Видимо, тот почувствовал, что дальше оставаться в замке опасно, или за сына испугался. С Юргеном явились одиннадцать мызников, владевших землями в округе Люцена. Тут, кстати, выяснилось, что Балсырю принадлежала мыза, занятая государевым полком. То-то он первым прискакал сюда с Верноном, а теперь живо шарил глазами по ригам и огороду, прикидывая убытки.
Афанасий Фёдорович принял немцев в своём шатре, откуда была убрана еда, а в уголке на скатанном войлоке пристроился тот же писец с безнадёжно голодными глазами. Иван Васильевич распорядился, чтобы порядок взятия каждого города точно записывался в Разрядной книге. Нагой торжественно отметил, что город Лужу Бог поручил государю, но «царь наш — христианский, а потому кровь христианскую не преткнул и победить их, немцев, не велел». От имени царя он снова предложил им службу или отпуск на родину.
У Юргена и мызников иной родины, кроме Ливонии, не было.
В приличный разговор вмешался Богдан Бельский, без чина ворвавшийся в шатёр:
— Толкуетя! Покорность кажете? А ворота затворили!
Играя стальными наплечниками, он раскричался, что едва Юрген с мызниками миновали мост, ворота замка оказались заперты так проворно, что даже Репчук не сумел проскочить в них. Нагой, показывая опричному грубияну, как принято вести переговоры, со сдержанной строгостью потребовал у Юргена объяснения. Оно оказалось простым и убедительным: «Для того ворота заперты, что которое у лужских жителей имущество есть, всё в замок снесено. Они боятся, чтобы государевы люди без государева ведома его не разволокли».
— Мы к вам не грабителей послали, а честных дворян!
Юрген знал нравы воинских людей, но спорить не приходилось. Вновь в город поскакал неутомимый Балсырь, перед Репчуком отворились ворота.
Дождавшись от него вестей, Афанасий Фёдорович снова отправился на доклад к государю. Он удивлялся, что царь не хочет даже из любопытства взглянуть на коменданта первого отдавшегося ему города Лифляндской земли. У Ивана Васильевича были свои представления о достоинстве. Он велел отправить к Репчуку дьяка Рахмана Русинова, чтобы переписал пушки в замке, а к Юргену и сыну его приставить охрану — Андрея Лишнего, сына Хлопова, с пятнадцатью детьми боярскими.
Нагой, чей вкус к новизне не притупился за годы посольской службы, поехал вместе с Рахманом.
Избитая колёсами дорога полого поднималась на пригорки, спускалась в неглубокие низины, но постоянно, каждым поворотом, была видна из замка. Озеро то являлось во всём своём летнем блеске, то скрывалось за садами и зарослями липы. Домишки просторного посада, как будто соревнуясь со шпилем кирхи вздёрнутыми к небу крышами, внушали: в нас тоже обитает Бог! Их триединый Бог был благочестие, расчётливость и труд... В глубине чистых двориков обильно росли цветы. Для огородов посадским были отведены места на окраине, границы их обозначались не оградами, а камешками. На грядках росла капуста, необычно много тмина и укропа. Землю немцы и латыши обихаживали добрее русских, потому в России работников вечная нехватка, земли — избыток. Здесь же она поделена меж мызниками, немногими свободными крестьянами и горожанами. Одно сознание, что вся земля закреплена и учтена до морга — немецкой меры, рождает жадность и заботу обо всяком её клочке. Как с татарским скотом: русский мужик считает коров на штуки, зовёт по именам, а у ногайцев счёт на сотни, ему смешно, что у коровы может быть имя. Иные всех своих баб по именам не помнят, а уж детей и подавно...
Русские остановились перед подъёмным мостом через ложбину с полуосыпавшимся рвом. По мосту шли люди с мешками и сундучками на плечах. За порядком присматривали головы — Репчук и Бутурлин, ибо в малые ноши было упихано самое дорогое имущество посадских. Иные из детей боярских слишком задумчиво поглядывали на сундучки.
Для дьяка и воеводы мост очистили, они въехали в замок.
Всё огороженное стеной пространство не превышало трёхсот шагов. Примерно четверть его занимало внутреннее жилое укрепление в три яруса, с тремя рядами окон и бойниц. Во дворе кроме конюшен, дровяных навесов и иных хозяйственных построек жилья было немного — для кнехтов, охранявших башни, да приезжих. По узкой кирпичной лестнице Нагого провели в главный зал, предназначенный для собраний, пиров и суда. Длинный стол, тяжёлые деревянные скамьи, камин, похожий на холодную пещеру... Целые рощи из долины речки Лжи сгорели в нём. Нагой поднялся выше, в господские покои. Окна тесноватой горницы, обшитой деревом и увешанной волчьими шкурами, смотрели на озеро и дорогу.
Какой открытой и беспомощной выглядела отсюда зелёная земля, застроенная мызами и деревеньками в пяток домов. Глядя из замкового окна-бойницы, легко было чувствовать себя господином над нею. Тем более что в деревеньках жили работящие, неробкие, но невоинственные люди иной крови. Несколько сотен лет назад извоевавшаяся, как изболевшаяся, Европа выбросила сюда сорное семя своё — немецких рыцарей. У них за предыдущие века нашествий и грызни за скудные уделы выработались нечеловечески злобные понятия о жизни и правде. Доблестным почиталось то, что и диким зверям не приходило на ум, — ведь львы и тигры, подобно мартовским котам, когтят друг другу уши, не причиняя смерти, а ворон ворону действительно не выклюет глаз. С младых ногтей натасканные на войну, как волкодавы, рыцари-меченосцы вцепились в горло этой стране, казавшейся пустой и дикой. Они остановились только там, где такие же натасканные на убийство люди поставили им предел. А латыши и эсты оказались у рыцарей в плену на века. Нигде не было такой розни между господином и крестьянином, как в Ливонии, они так и не смешались за столетия, как не смешались за триста лет русские с татарами: у победителя и побеждённого не может быть любви...