Тоталитаризм / тоталитаризмы
Шрифт:
Как можно понять из вышесказанного, проблема тоталитаризма имеет исключительно исторический характер и не может быть решена при помощи схематических формул, которые могут служить подсобным средством в конкретных исследованиях, неизбежно ведущих к пересмотру таких исходных формул, их углублению и дополнению. Имеются в виду исторические изыскания, связанные с каждым отдельно взятым тоталитаризмом, их реальными или мнимыми традициями, их национальными предпосылками, а также всем комплексом их взаимосвязей на отдельных этапах их развития и в изменчивом мировом контекстеnote 5 . Понятие тоталитаризма существует только если оно историческое, и любое его политологическое определение пригодно только внутри исторического исследования и как его опорная база, равно как любое другое понятие, будь то империализм или демократия, либерализм или анархия, являющиеся знаменательными понятиями, которые обогащаются в соприкосновении с исторической эмпирией, неизбежно приобретая диахроническую и ареальную значимость (то есть внутри определенных социокультурных пространств). Тоталитарная парадигма, как и любая другая теоретическая парадигма, имеет эвристическое значение, поскольку развивается, а не остается неизменной в своих изначальных формулировках. В качестве примера можно взять парадигму модернизации, по сравнению с первыми формулировками претерпевшую за десятилетия существенные изменения, и которую, кстати сказать, нельзя игнорировать в размышлениях о тоталитаризме, более того, ее необходимо связать с ним.
Если вернуться, с этой точки зрения, к знаменитым шести чертам, характеризующим, согласно первым систематизаторам понятия Фридриху и Бжезинскому, «тоталитарный синдром» (всеобъемлющая идеология; единая партия, возглавляемая единственным лидером; монополия на средства информации; монополия на вооружения и централизованное управление экономикой)note 6 , то можно признать недостаточность этой первой дефиниции, особенно в свете дальнейшей эволюции советского тоталитаризма, хронологически первого и последнего. Мы, конечно, не будем прослеживать, как развивалось и углублялось понятие тоталитаризма и как оно перемещалось из чисто политологической сферы на конкретную и плодотворную почву историко-культурных и социальных исследований применительно к каждой отдельной тоталитарной стране. И наоборот, остановимся на некоторых обойденных вниманием аспектах тоталитаризма.
Изучать тоталитаризмы надо не только исторически, с установкой на то, как каждый из них проявлялся конкретно, но и компаративно, выявляя присущие им структурно общие элементы и их взаимозависимость, а следовательно, их реальные взаимные различия, чтобы в результате получить общее представление о том, какое значение имело появление тоталитарного феномена в качестве альтернативы либеральной демократии, особенно там, где она была слаба и переживала кризис. Следует отметить, что еще до того как стать объектом теоретического анализа, тоталитарный феномен был выявлен и, так сказать, описан в художественной литературе: у Замятина в «Мы» и у Оруэлла в «1984 годе». Ссылка на художественные произведения важна также и для понимания отношения отдельных теоретических моделей тоталитаризма к отдельным реальным тоталитаризмам, поскольку никогда полностью не реализуется модель, представленная в теории, и уж тем более в художественном воображении: такая модель всего лишь «идеальный тип», служащий для характеристики реальности тоталитарного феномена, но она никогда в полной мере не соответствует модели: в реальных тоталитарных режимах имеют место маргинальные явления дезорганизации и даже беспорядка, что не меняет их специфической сущности.
Что касается тоталитаризма, то это уникальный случай: он был описан до появления своего названия, до своего осуществления именно там, где и возник впервые, то есть в России. В плане художественном я имею в виду «Бесов» Достоевского, справедливо считающихся философской антиципацией грядущей тоталитарной утопии. В плане же научном следует учитывать весь комплекс критики, которая в России в начале XX века была направлена против нависшей марксистской революции и, в особенности, против ее ленинской формулировки. Достаточно дискуссии вокруг «Что делать?» и других ленинских работ, чтобы понять, что не только либеральная, но и социалистическая русская культура трезво отдавала себе отчет в назревающей опасности. Теоретически глубокая критика марксизма была предпринята так называемыми «легальными марксистами» (Струве, Бердяев, Булгаков и др.), то есть бывшими марксистами, которые пошли намного дальше Бернштейна, высветив тоталитарные потенции самого марксизма. Наконец, вызвавшие сенсацию в России «Вехи» (1909 год), плод размышлений ставших либералами легальных марксистов, подвергли глубокой критике российский феномен, который мы можем назвать тоталитарной ментальностью революционно-радикальной интеллигенции. Критика этого феномена важна для понимания будущего тоталитаризма. Дело в том, что эта ментальность не только предшествовала тоталитарному феномену и готовила его, но его и пережила в самых разных частях света как догматическая, утопическая, нивелирующая, конформистская, проповедующая насилие и судебную расправу с политическими противниками. Этой ментальности суждено было воплотиться в ленинской идеологии, которая, будучи синтезом сциентизма и утопизма, давала ощущение высшего, в последней инстанции, знания законов исторического развития, а как синтез теории и практики выдвигала программу социально-политического действия при опоре на конкретную организацию - партию нового типа, которой в будущем едином и единообразном мире предназначалось стать тотальной субстанцией.
Хронологически первый тоталитаризм был и самый масштабный и грандиозный, и продлился дольше, что порождает дополнительные проблемы анализа, которых не возникало при изучении двух других, рухнувших в результате военного поражения и в относительно короткий срок после появления. Куда сложнее история тоталитаризма, который продлился три четверти века и распространился по всему миру, выйдя победителем в самой большой войне столетия. Естественно поэтому, что коммунистический тоталитаризм требует особых критериев подхода, так что некоторые историки считают, что в советском случае тоталитарная парадигма приложима только к периоду так называемого «сталинизма», но не ко всей системе, то есть ни к предшествующему, ни к последующему периодам, которые предпочитают определять традиционно как авторитаризмnote 7 . Такой прием позволяет не замечать исторически органическую природу советского тоталитаризма, его внутреннюю динамику, которая в сложном контексте мирового развития распадается на три основных, весьма несхожих между собой периода, объединенных, однако, институциональными и идеологическими структурами, которые отвечали потребностям системы в процессе всего ее становления и развития: это период формирования, период зрелости и период упадка, соответственно эпоха Ленина, эпоха Сталина и эпоха их наследников до финального краха. Здесь повторилась великая идеологическая операция, подобная той, которую осуществил коммунистический тоталитаризм в отношении антифашизма: мы имеем в виду не реальный антифашизм, боровшийся с национал-социалистической Германией и фашистской Италией бок о бок с западными демократиями, а особую советскую и вообще коммунистическую «антифашистскую» идеологию, которая стала орудием борьбы с демократией как раз по окончании войны. Вторая идеологическая операция, как и другие совпавшая с моментом кризиса системы, получила название антисталинизма или, согласно эвфемизму того времени, критики «культа личности» Сталина, который был представлен как отклонение или вырождение якобы исконно чистых ленинских принципов. Это было не подлинным историческим анализом сталинского периода, как специфического и самобытного момента единого и сложного процесса, а частичным разоблачением, заменявшим позитивный миф негативным контрмифом: открытое признание определенных преступлений сопровождалось отождествлением коммунистического тоталитаризма со Сталиным и не затрагивало самые основы и идеологию системы; напротив, целью операции было укрепление того и другого. Одновременно ослаб гнет насилия: репрессии обрушивались не на всех без разбору, а селективно и в ограниченных масштабах, не распространяясь уже на членов правящего класса, благо террор предыдущих лет, от Ленина до Сталина, достиг цели, породив «новое» общество, стабилизированное и самоконтролируемое, которое больше не нуждалось в таких крайних мерах. Однако верно и то, что официальный антисталинизм частично открыл доступ к документам, допустив изучение этого узлового периода советской истории, и таким образом невольно пробил брешь в великой стене идеологии режима и подготовил его крах.
Третьей масштабной идеологической операцией, после операции тоталитарного антифашизма и марксистско-ленинского антисталинизма, была хрущевская и горбачевская перестройка, понимаемая как консервативная переделка системы или, пользуясь слоганом того времени, как попытка придать «реальному социализму» «человеческое лицо». Но эта операция, причем самая сложная, оказалась и последней: система была уже обессилена, исчерпав все свои ресурсы: и материальные, и идейные, то есть идеологические и политические, и когда нисходящая кривая оказалась в районе нулевой точки, произошла имплозия системы, и наиболее завершенная и дольше других продержавшаяся тоталитарная система, развивавшаяся внутри как перманентная революция, а вне как перманентная экспансия, пришла к концу своего исторического цикла. Нельзя также сказать, чтобы существование аналогичных систем, особенно в такой огромной стране, как Китай, много значило для истории тоталитаризма, поскольку китайский режим, помимо того, что переживает период упадка в сравнении с начальной фазой «классического» тоталитаризма, не имеет универсалистских устремлений, какими вдохновлялась великая тоталитарная революция, превратившая царскую Империю в Союз Советских Социалистических Республик, который, кстати сказать, коренным образом отличался от России и ее Империи во многих отношениях. СССР был не традиционной автократией, а новой системой, революционной и тоталитарной, и в этом качестве обладал тем, чего царская Россия не могла даже и вообразить в своих державных устремлениях: универсальной легитимирующей идеологией ленинского марксизма с вытекающей отсюда интернациональной организационной поддержкой в виде коммунистического движения.
Как видно из сказанного, только компаративный исторический подход позволяет понять феномен тоталитаризма в его конкретных проявлениях во времени и пространстве и не смешивать все эти формы в черной ночи абстрактно-безликого тоталитаризма. Следует подчеркнуть, что сравнивать - значит видеть явления в их соотношениях, обнаруживая сходства и различия, причем эти последние важны не меньше, чем сходства. Отметим также, что сопоставление определенных исторических явлений не означает их релятивизации, и поэтому в нашем случае историко-компаративная теория тоталитаризма, или тоталитаризмов, не умаляет и не оправдывает одного перед другим. Возьмем, например, массовое истребление нового типа, превзошедшее все традиционные формы коллективного насилия, осуществленное в лагерях. ГУЛАГ и Холокост, принципиальные моменты главных тоталитаризмов, друг друга не аннулируют, сохраняя каждый свою ужасающую специфику. Разве что и здесь возникает возможность жуткого сравнения идеологии, хронологии и технологии этих двух преступлений против человечества.
Впрочем, нельзя согласиться с довольно распространенным банальным тезисом, согласно которому есть «хороший», по крайней мере, по своим целям, тоталитаризм, правда, не по применявшимся средствам, то есть коммунистический, и «плохой», как по целям, так и по средствам, то есть национал-социалистский и фашистский. В случае первого «хорошие» цели могли быть достигнуты не иначе как «плохими» средствами революционного насилия и идеологического притеснения, которые аннулировали мнимые «хорошие» цели; при этом, по меньшей мере, спорно, что «хорошей» является цель построения единообразного нивелированного общества без государственно-правовых институтов и без религии, в результате мифического «скачка из царства необходимости в царство свободы». А впрочем, сторонники противоположного тоталитаризма тоже были уверены, что и их цель построения «нового порядка» «хороша». А дело в том, что проблема сложных взаимоотношений свободы и справедливости, свободы и порядка, свободы и равенства решается успешно лишь вне какой бы то ни было тоталитарно-утопической логики.
Среди множества проблем исторического и теоретического характера, возникающих при предлагаемой выше постановке тоталитарной парадигмы, остановимся коротко, возможно, на наиболее спорной проблеме исторической взаимосвязи между коммунизмом и национал-социализмом, которая возбудила острую дискуссию еще и потому, что ее решение, предложенное Эрнстом Нольте, которого предвзятые противники теории тоталитаризма подвергли остракизму, слишком прямолинейно. Известно, что Нольте устанавливает отношение причинности между большевистской революцией и революцией нацистской, а также усматривает в ГУЛАГе антиципацию и подготовку германских концлагерей. Я здесь ограничусь только цитированием того, что по этому поводу писал такой крупный ученый, как Норберт Элиас, который в своей книге «Немцы», вне всякой полемики в пользу или против Нольте, открывает интереснейшую перспективу: «Если XIX век жил под сенью Французской революции, то XX еще более интенсивно жил под сенью Русской революции. Эта разница зависит, и не в последнюю очередь, от того, что вера в идеалы Французской революции не была связана с верой в необходимость насилия - революции - для осуществления этих идеалов; кроме того, у нее не было и твердой теоретической базы, заключавшейся в собрании авторитетных сочинений. В то время как исключительный эффект на расстоянии Русской революции вызван тем, что его специфический характер вытекал из наличия здесь обоих этих элементов»note 8 .
Мы не будем следовать Элиасу в его анализе эффектов этого присущего Октябрьской революции 1917 года сплава насилия, как предварительного требования, предъявляемого для аналогичного исторического действия, и систематической органической доктрины, как обоснования этого действия, - сплава, порождавшего двойной процесс насилия революционного действия и ответного противодействия. Однако этот последний, являясь отражением специфического характера большевистской революции, сам принимал революционный характер и уже не был традиционной консервативной или реставраторской реакцией, а становился как бы антиреволюционной революцией, опиравшейся на тотальную идеологию, выдвигавшую проект будущего «нового порядка». Страной, где этот специфический эффект большевистской революции проявился с особой силой, оказалась Германия, то есть страна, уровень модернизации которой был значительно выше, чем в России, и где неожиданно начался разрушительно-созидательный процесс, приведший от нигилизма к тоталитаризму, а затем к катастрофической аннигиляции. Это все еще в каком-то смысле загадочное событие касается не только российско-германских отношений, начиная с 1917 года, но главным образом затрагивает социальные и культурные аспекты немецкой истории. Впрочем, и большевистская революция ставит проблемы, имеющие отношение и к истории марксизма и социализма и, в не меньшей мере, к российской истории, и поэтому требует изучения и уточнения того, в какой мере история России после 1917 года является частью истории коммунизма и, наоборот, в какой мере история коммунизма является частью истории России. Продолжает оставаться актуальным и приводимое Элиасом каноническое сопоставление Французской и Русской революций, которое чаще всего преподносится упрощенно, в то время как относится, наоборот, к исторической типологии революции, цель которой - установление отличий демократических революций от тоталитарных революций XX векаnote 9 .
А что в будущем? В нашу посттоталитарную эпоху вопрос законный, не оставшийся без ответов, иногда триумфальных, звучащих фанфарами для либеральной демократии, которая бесспорно вышла победительницей из идеологической, а частью и военной схватки, длившейся почти целое столетиеnote 10 . Не бросаясь в другую крайность, будем все-таки более осторожны перед лицом новых огромных проблем, которые человечество и, в частности, демократии должны решать в эпоху глобализирующего и в высшей степени несбалансированного сверхразвития одной части света и перманентного недоразвития другой в условиях резкого нарушения демографического и экологического равновесия. Если тоталитаризмы первой половины прошлого века взросли на давно зараженной почве, которую общий кризис демократии сделал пригодной для укоренения ядовитых плевел там, где либеральная демократия была слаба, то сегодня положение иное, не такое катастрофическое, хотя бы потому, что тоталитарный соблазн, особенно после катастрофического результата, намного слабее, и маловероятно, чтобы люди снова поддались ему. Правда и то, что последствия и пережитки тоталитаризма очень сильны в постсоветской России, потому что здесь и в силу исторической традиции, и в силу природы стоявшей у власти идеологии тоталитарный опыт продлился не только дольше, но и оказался более травматическим в плане ценностей и ментальности и породил патологическую форму модернизации, которую я определил бы как «регрессивную модернизацию», так как промышленно-технологическое развитие (главным образом, военного характера) сопровождалось социально-институционной архаизацией на базе систематического насилия и в то же самое время далеко не малозначащего «консенсуса», хотя и пассивного. Все это затрудняет и осложняет возврат к подлинной демократииnote 11 .