Тотальное превосходство
Шрифт:
Мальчик долго извинялся, просил прощения, плакал, стучал об пол коленями, кусал свои кулаки, молотился головой о стенку. Бабушка простила, но не поверила…
Еще год, еще год, еще год… Справиться сама теперь с ним не могла. Он не слушал ее. Он плевал на нее. Он не разговаривал в последнее время с ней. Он ей приказывал. Если она не выполняла то, что он ей приказывал, он ее бил. Не больно, но ощутимо. Она боялась жаловаться в школу. Она боялась заявлять в милицию. Ей было неудобно. Ей было стыдно… Однажды он на ее глазах на кухне ее квартиры изнасиловал девочку, свою сверстницу… Ревел оглушающе, неправдоподобно, когда кончал… Она, дура, еле уговорила девочку никому об этом ничего не рассказывать… Бабушка боялась даже жаловаться собственной дочери. Она столько раз ей говорила, дочери, что она-то уж точно знает, как нужно воспитывать современных детей… Как? А просто — в добре и бесконфликтности. Дети не должны знать о жестокости жизни и о ее несправедливости, они не должны до поры до времени видеть горе, несчастье, насилие, а тем более секс…
Еще год, еще год… Его несколько раз выгоняли из школы. Она бегала к директору, умоляла его, обнимала его за ноги, целовала его колени… Мальчик дрался все время — в школе, на улице, во дворе. Но не со сверстниками и тем более не с теми, кто старше, а с теми, кто меньше и кто слабее. Несколько раз избивал девочек. Особую ненависть испытывал именно к девочкам.
Тоскливо дрочил по ночам, не получая удовольствия, грустя после, задумавшись, не понимая, отчего так все неясно и скверно… Злость и раздражение вызывает у него весь мир вокруг, и потолок и стены в его комнате, и дверь, и его кровать, и потрескавшаяся краска на раме окна, соседи, паучки и тараканчики, птицы, кошки, собаки, некогда любимая бабушка, розовые трусики под форменной юбкой школьной красавицы Оли, мать ее, сучку! Сперма растекалась неприятно по животу, скользко подрагивала, как сопля. С омерзением стирал ее полотенцем, отворачивался от запаха — как же вокруг все безрадостно и вонюче… Готов сожрать всех и все, переварить и высрать на хрен все непереваренное, с треском и отдохновением, и выблевать то, что осталось. Ненависть душила. Отчего?..
В книгах, которые он читал, и в фильмах, которые он смотрел, жизнь удавалась — всем, даже самым вроде как несчастным и обездоленным, плохие ребята попадались не часто, и их наказывали обязательно, красота и умиротворение, так хорошо, так хорошо, петь хочется облегающим голоском; какашки утром в сортире — казус, настоящие люди не какают и не писают, а детей им выдают в исполкомах под расписку, конец семидесятых-начало восьмидесятых — все именно так. Никто никого не хочет победить, подавить, перегнать, растоптать. Презрение — невозможно. Ненависть только в отношении врага. Взаимопомощь и взаимовыручка — религия…
Но на самом-то деле все оказалось противоположно не так. Кровавая драка без правил в действительности наша жизнь. Люди только и думают о том, как бы им побольней и поощутимей повредить своего ближнего и дальнего, с удовлетворением. А разрушить окончательно еще желательней…. Книги врали, фильмы врали, люди вокруг врали, все, все до единого, и бабка, гнида, тоже врала! Отодрать ее в жопу палкой, бутылкой, рукояткой от сковородки, чтоб кровью харкала, сука, а потом убить, на х…! Он не готов был к такой правде. Он растерялся… Теперь добренькие книжечки и славненькие фильмики только провоцировали его агрессию… Страхи, тревоги, сомнения выкарабкивались наружу, он пытался защищаться, доказывать себе, что он не говно… Страхи и сомнения в других — возбуждали. Отсутствие сопротивления утраивало агрессию… Бедный мальчик. Хорошо, что генетически, врожденно не способен был на серьезное преступление, а то Большая Беда пришла бы на нашу землю… Чикатило расстроился бы явно, извелся бы, изошелся бы от зависти там, в аду или в раю, а почему бы и нет, когда узнал бы о подобном сопернике.
Армия наказала пинками, подзатыльниками, отбитыми яйцами и расколотыми зубами. Жег энергию на тренировках. Наслаждался, когда смотрел, как бьются друг с другом его корешки, солдатики из разведбатальона его десантной дивизии, как вопят, как пердят, как матерятся, но не сдаются, теряют сознание, блюют… Тише со временем стал, легче, веселее… Фельдшерицу местную, страшненькую, но удивительно сексапильную, такое случается, драл во все дырки бешено — выстреливаемая им сперма долетала до ее горла… Женщинам теперь был рад, любовался ими, всякими, с хорошенькими откровенно кокетничал… Легче стал, тише, понятливей, справедливей, участливей, отзывчивей… Получал удовольствие от того, что пытался делать другим хорошо. Однако покуролесить по-прежнему любил. Но беззлобно…
К радиатору отопления проводами от настольной лампы и электрического чайника их привязал, и того и другого. Был мил с ними и доброжелателен. Они мне не нравились, но они имели право на достойную жизнь. Я это понимал, хотя и не чувствовал. Мне их не жалко. Если бы они сейчас умерли бы вдруг, я бы совсем не расстроился. Но они тем не менее имели полное право на большую и достойную жизнь. И я, между прочим, это их священное право обязан, сколько живу, всеми имеющимися у меня силами и всеми доступными мне средствами исправно и безропотно защищать. Остановился, оглянулся, посмотрел внимательно в свои глаза. Почему обязан? Думал недолго, но интенсивно. Ответа не нашел, но с необходимостью примирился. Мы пришли в этот мир, чтобы облегчить жизнь другим… Так, наверное… А кто это такие мы?
Нет, не стал рот им забивать тряпками или заклеивать скотчем, оставил их губы и языки на свободе. Знал зачем.
Они, оба парня, томились сейчас неизвестностью, и неудобством, и униженностью, и зависимостью. По лицам и по телам их все это видел. Слов не требуется. Не понимали, что делать с руками и ногами и с вопрошающими и страхом поцарапанными глазами…
— Расскажи приятелю о тех чертях, какие жуют тебя изнутри, — обратился к тому, который с носом-пузырем, как у клоуна. — И тебе, и ему полезно будет. Я уверен… Ты же ведь ему об этом еще не рассказывал. Боялся… Правда?.. Об отце, о матери, о проститутках. Сколько лет-то на твоих глазах большие злые и грязные дядьки и тетьки трахали твоих старших подружек? Пять, шесть? А тебе сколько было тогда самому? Три, четыре, семь, восемь?.. Расскажи…
А ты расскажи, — повернулся к тому, который в чудовищных туфлях на чудовищных ногах, — а ты расскажи о том, как ты жил с бабушкой. Как она тебя любила, как она тебя оберегала. О тех книжках расскажи, которые читал, о тех фильмах, которые смотрел, о тех сказках, которыми грезил, о тех снах, которые тебе снились… И не забудь о подробностях…
Не знал где, что, но пошел, чувствуя долженствование и осознавая правильность грядущего действия. От недовольства, от злости, от безжалостности, от свирепости до радости и веселья даже нет и полшага, все в одном, все вместе. Действие, события забирают у меня возможность всякий раз, а это и есть совершенство (так мне кажется), возможность страдать от уверенности в собственной бренности, завершенности, смертности, нет разницы, восемьдесят лет или восемь человек живет, разница в делах и глубине духа — так мне кажется…
Налево, направо, как подскажет инстинкт, шагнул направо — качнуло точно туда. Коридоры в цирке полутемные, не все, остальные просто черные, где-то можно дотронуться до выключателя, но не следует, это отразится на моей незаметности, в руке фонарь, я украл его из собственного автомобиля, дыхание бьется о ноздри, о щеки, предощущение тайны возбуждает. Повороты, лесенки, закуточки, шевелится пол, щелкает по ступне, не больно; определяю меру ответственности за то, что делаю, вот именно теперь, вот именно сейчас, но понимаю одновременно и ясно, что пределов ответственности нет, она безгранична, я отвечаю за весь мир, незнакомое ощущение, сильное настолько, что кажется, будто летаешь, эндорфины вскипают безудержной эйфорией, я счастлив как никогда, я иду по Пути, осознал вдруг осколочно, бликово…
Бойцы не признались, где Кудасов, но он в цирке, они подтвердили, ночует он в комнате, которая рядом с их комнатой, но сейчас его там нет, он в других местах. Есть вероятность, что на арене, сидит посередине, думает, просто спит, или в комнатах у иллюзионистов, роется в реквизите, не ворует ничего, просто возится с реквизитом, ему это нравится, или у зверей, там, где их пристанище, кормит их неурочно, ластится, бьет.
Ни шороха, ни движения, присматриваюсь к себе, но не в первый раз, пристально и озабоченно, требовательно, пристрастно. Вижу наконец направление, пускаю себя куда надо. На один этаж спустился, на два этажа поднялся. Кто-то поцеловал меня на ходу, я сел на пол от неожиданности, вздрагивая, покатился фонарь, ветер это, ветер, я не сомневаюсь, что это ветер, кто-то шепчет в самое ухо: «Воткни в меня побольней, грязный ублюдок, я хочу, чтобы прыснуло изо рта и ушей!» Я радуюсь такому предложению, но не догадываюсь даже, от кого оно исходит, от мужчины, или от женщины, или от какого-нибудь животного…
От животного…
Я не слышу, и это понятно, слов, но я знаю, что животное хочет. Оно хочет, чтобы в него воткнули, и побольней. Кто-то помог мне обрести эти странные способности. Старик?.. Не нужны они мне. Я обязан стать самым лучшим и великим живописцем. Зачем мне чтение мыслей и видение чужих образов? Желание зверя услышал впервые… Жизнь его не прошла через меня. Правда, если только совсем немного… Увидел голого потного мужчину, будто покрытого жиром, с палкой в одной руке и с хлыстом в другой руке, в глазах ненависть и похоть, по зубам текут слюна и кровь. Потный бьет его… Кого? Львенка, не тигренка, еще маленького, самочку, девочку, не рысь, не пантеру, уже сильного, но еще беспомощного, голодного, голодного, голодного…