ЖАНРЫ

Трагедия казачества. Война и судьбы-4

Тимофеев Николай Семёнович

Шрифт:

Я склоняюсь к мнению, что в этот момент в сознании следователя порядочность взяла верх над соображениями карьеры, и он не захотел гибели отца. Сколько раз потом в моей жизни я выходил из переделок и подчас критических ситуаций именно потому, что нарывался на в конечном счете порядочных людей.

Так или иначе, дело отца оказалось незаконченным, и он продолжал сидеть в тюрьме, ожидая завершения следствия и вынесения приговора. Трудно сказать, чем бы это все закончилось, но в это время убрали Н. И. Ежова. На его место назначили Л. П. Берию, и заключенным было разрешено подавать заявления на пересмотр их дел. Отец это и сделал, указав, что его признание было сделано под принуждением. Дело было пересмотрено и решено в его пользу.

Перед освобождением отец подписал бумагу о неразглашении того, как с ним обращались в тюрьме. Возвращая отцу отобранную у него в день ареста одежду и выписывая ему бумагу об освобождении, энкаведист заметил: «Поздравляю вас. Но не думаете ли вы, что вы все-таки подлец?» «Почему?», — спросил отец. «Вот вас выпускают на свободу, — ответил энкаведист, — но ведь запутали в ваше дело невинных людей, и они могли быть расстреляны». «Нет, их не расстреляли, — возразил отец, — я показал на уже умерших людей».

«Умный, нечего сказать — умный. В следующий раз нас не перехитришь!» — закончил разговор чекист.

Рассказы отца о пережитом в тюрьме только укрепляли во мне решение вступить в борьбу с коммунистической системой. Философский аргумент марксизма-ленинизма о неизбежности победы коммунизма во всем мире, не мог поколебать моей решимости. Я готов был бросить вызов самой неотвратимой судьбе.

Поэтому, когда в полдень 22-го июня 1941 года выступивший по всесоюзному радио Председатель Совета Народных Комиссаров В.М. Молотов объявил о вторжении в пределы Советского Союза германских войск, я пустился наприсядку в пляс. Наконец-то представлялась возможность, обращая диалектику Ленина против его собственной системы, «превратить войну империалистическую в войну гражданскую».

Моя реакция не вызвала у отца ответной поддержки и он умерил мой пыл: «Рано радуешься!» Он-то понимал, что его могло ожидать в самом недалеком будущем. И если он думал об этом, предчувствие не обмануло его.

Потянулись жаркие летние месяцы 1941-го года. Призывались и уходили в военные училища. В Свердловское пехотное училище пошел мой лучший школьный друг Игорь Овчинников, внук казачьего генерала. Мой 1924 год призыву не подлежал, но я тоже не бил баклуши. Сперва я работал на молотьбе в совхозе, в котором пчеловодом служил переехавший из Ставрополя на харьковщину дядя Сеня, муж маминой сестры тети Лиды. Затем до сентября рыл в составе трудармии бесполезные противотанковые рвы в районе Богодухова.

В октябре они снова пришли за отцом, и в этот раз он не перехитрил их. Во время формального и поверхностного обыска мне удалось устранить из кухни убийственную улику… В кухне на печке, на которой мама варила пищу, лежал том сочинений Ф. Энгельса с вырванными листами. Ими мама разжигала плиту. Если бы книгу нашли, не нужно было бы никаких других доказательств: ясно, что мы ожидали конца советской власти. Нас всех бы взяли на месте.

Когда энкаведисты ушли в другую комнату, я спрятал том под рубашку, вынес его во двор и бросил в отверстие сооруженной на краю сада уборной и вернулся в дом. В кухне стоял начальник, сержант госбезопасности, что соответствовало, согласно знакам различия на петлицах, званию лейтенанта в армии. Он посмотрел на меня, но не спросил, куда я ходил.

Отца увели. Перед его уходом я подошел к нему и тихо сказал: «Папа, я отомщу за тебя!» Отец пожал мне руку, как мужчина мужчине.

А еще через несколько дней произошло событие, о котором заговорил весь город: в здании НКВД в фешенебельном нагорном районе Харькова, в Епархиальном переулке (мало кто из старожилов употреблял послереволюционные названия улиц и площадей), перед уходом Красной армии из города, войска НКВД сожгли живьем группу политических заключенных и взорвали здание. Сколько их было там, трудно сказать. Пришедшие вскоре в город немцы развалин не убирали. В городе называли число в 1000 человек. Вероятно, это число неточное. Среди сожженных мог быть мой отец. Разумеется, я не мог этого знать. Но я считался с возможностью, что он погиб там. Разве я мог предполагать тогда, что события, прямо или косвенно связанные в моем сознании с судьбой моего отца, годы спустя оживут в моей памяти с их первоначальной силой и болью?

24-го октября 1941 года в город вошли немцы, и для меня навсегда закончилась жизнь под заботливым оком отца народов и великого вождя, гениального тов. Сталина.

Новая власть не оправдала ожиданий, которые возлагались на нее подавляющим большинством населения: ни своего антибольшевистского правительства, ни роспуска колхозов, ни гарантирования личной безопасности, ни гражданских свобод. Тем не менее, при всей жестокости, жестокости и подчас откровенной колонизаторской политики оккупантов и имперских комиссаров на занятой территории Советского Союза, довод разочарованных, что «пусть лучше бьет своя палка, чем чужая», меня не убеждал.

Большевистский режим, заливший кровью страну, режим, который унес в могилу миллионы невинных жертв и искалечивший душу народа, я не мог признать ни «своим», ни «нашим». Я не желал ни интернационалистской коммунистической, ни германской национал-социалистической «палки». Но сталинский режим при всех обстоятельствах оставался для меня врагом № 1. Сначала нужно разделаться с ним, приняв вооруженное участие в его свержении, а какие отношения сложатся с Германией после уничтожения главного врага, будем решать тогда. Главное, чтобы у нас было оружие в руках.

Поэтому я нисколько не смутился, когда осенью 1942 года (я уже был студентом первого курса сельскохозяйственного института, на факультете сельскохозяйственных машин. В городе не было ни начальных, ни средних школ, но институт открыли) пришла повестка явиться на медицинскую комиссию в связи с призывом в германскую армию. Так в конце октября, начале ноября я стал солдатом Войск Связи германских ВВС, Abt (II) Ln Rgt 120. Начался воинский период моей жизни, и я осознавал себя продолжателем дела моего отца. Харьков-Полтава-Киев-Ровно-Берлин — этапы моего пути. Я не стремился стать героем, но и не оказался в числе трусов, и не имею оснований быть недовольным собой. В Берлине наш полк расформировали, а наш штаб влили в полк Главнокомандующего ВВС, как Abt IV (Ln Rgt dObdl). За строптивость и критику немецкой политики на Востоке, меня из штаба перевели в 4-ю роту того же полка, что, впрочем, ни в чем не изменило моего положения.

В сентябре или октябре 1944 года я явился в Главное Управление Казачьих Войск передать с оказией письмо маме. Мама в это время служила врачом в группе Походного Атамана Т. Доманова. У нее был номер моей полевой почты, и ей удалось установить контакт со мной.

Увидев вокруг себя всех своих, услышав русскую речь, я, долго не размышляя, оформил мой перевод к казакам. Благодаря знанию немецкого языка я, несмотря на скромный чин ефрейтора, был назначен старшим писарем казачьего этапного лагеря при штабе генерал-инспектора Казачьего резерва А. Шкуро. Лагерь помещался в большом Дворце Танцев на Кантштрассе в десяти минутах ходьбы от штаба ген. Шкуро в гостинице «Эксцельсиор» на Курфюрстендамм. И здесь недавнее прошлое моего отца стало настигать меня.

Однажды к нам в штаб лагеря пришел по каким-то делам подтянутый и представительный, несмотря на возраст, кубанский офицер с подстриженными по-английски усами и представился как полк. Остряница. Я провел его в кабинет начальника лагеря есаула Вен. Паначевного, эмигранта из Франции и еще с дореволюционных времен ученого-ботаника. Когда полковник ушел, я спросил есаула Паначевного, тот ли это Остряница, от имени которого состряпал в 1938 году свое «дело» отец. Мой командир подтвердил мне, что это был он. К сожалению, я никогда больше не встретил полк. Остряницу и так и не смог рассказать ему историю «заговора», которому он без своего ведома дал свое имя. Возможно, что она показалась бы ему забавно-анекдотической, хотя в жизни моего отца она оказалась трагикомическим эпизодом. Если вообще слово «комический» применимо к абсурдно чудовищной действительности сталинской эпохи в истории России.

Поделиться с друзьями: