Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Трагический зверинец
Шрифт:

– - Мама права. Так надо сделать. Завести в лес. Мы не имеем права стрелять медвежат.

И мать спешно прибавила:

– - Мы их взяли из лесу. Не взяли бы, они все равно там бы теперь бегали.

Старшему брату хотелось согласиться, и он согласился. Лесничий был побежден, и все стали обсуждать, как приняться за освобождение Мишек. Решили так: посадить их в большие заколоченные ящики и свезти в лес за Чортово Болото. Это далеко и дико. Свалив в лесу ящики, поотбить гвозди и ускакать. Пока Мишки станут справляться с досками, чтобы вызволиться, далеко уже будет телега. Дороги не найти им ввек. А там, на воле в дремучем бору, они одичают...

Засмеялся Дикий Охотник:

– - Потом уже мне не попадайся. Не узнаем друг друга. Застрелю!

Свезли.

Так страшна была минута, когда решалась их судьба, и, после отчаянья, такою острою радостью явилась надежда на волю им и жизнь, что я забыла скучать по увезенным товарищам. Не до того уж было. Пронеслось что-то страшное близко над душой, и душа приникла.

Не знаю, сколько дней прошло. Может быть, всего один, или два, не больше, и узналась последняя злая весть. Не помню, как узналась, где, в каких словах. Все слова слились в одно слово, в одно чувство, вернее, потому что назвать его словом, обозначить сумела лишь гораздо позднее. Предательство. Кто-то кого-то предал. Какая-то любовь, какое-то радостное детское, нет, проще даже, звериное доверие -- было предано... предано.

За Чортовым Болотом мужики и бабы косили среди леса на поляне. Увидели: вдруг бегут прямо на них из лесу два медведя. Со страху медведями показались. Мужики и бабы испугались и встретили медвежат косами...

Медвежата с любовью к людям бежали, к друзьям на милые голоса, веселились задорно лукавые глазки, переваливались смешно на косых сильных лапах широкие зады. Так я их видела.

Встретили мужики, испугавшись, медвежат косами. Изрубили. Одного еще живого изловили. В царский парк повезли продавать, на царскую охоту. Лапы ему надломят перед охотой, чтобы легче было пристрелить, и безопаснее. Другой, изрубленный, истыканный, весь в крови, и ничего не понявший, удивившийся, как-то вырвался в лес назад.

Ехал брат, Дикий Охотник, верхом с ружьем за плечами; задумался, как любил. Слышит -- стонет кто-то. Как человек... На стон полез в чащу. Лежит Мишка родной и умирает. Взглянул еще глазами на брата. Брат спустил с плеча ружье и выпустил ему всю дробь в ухо.

Так кончили жизнь наши Мишки.

Что так именно случилось, помню и знаю, а кто сказал и где -- не помню, и не важно. Конечно, Дикий Охотник сказал. Вот лицо матери помню. Верно, когда говорил брат о смерти медвежат. С тех пор именно это лицо мне помнится яснее всего у матери. Такое бледное, и странно подпрыгивает нижняя полная губа. А в глазах ее, таких светлых, больших,-- испуг. И вот она встала и покачнулась. И я вскочила. Брат тоже подбежал. Тогда, с дрожащею губою, она сказала тихо, извиняючись:

– - Это ничего, Митя. Мне стало немножко жалко наших Мишек. Сейчас я вернусь.

И вышла... Стало очень тихо. Верно, вышли все. Но вдруг я услышала и так нелепо и дословно запомнила тогда мне еще неясные слова. Их произнес, будто близко от меня, карающим голосом старый воспитатель братьев:

– - Вот оно к чему приводит, когда человек вмешивается в жизнь природы.

И ответила ему рассудительная гувернантка:

– - А что же, прикажете диких зверей не истреблять, чтобы они ломали крестьянский скот?

Я хотела плакать. Ничего не понимала. Хотела плакать, но не могла.

Помню -- уже темно. Уже я в детской, в постели, и не сплю, и все слез нет. Скрипит тихонько железным скрипом на крыше ветрельник. На сердце упала непосильная тяжесть. Зло совершилось. Великая несправедливость. Были обмануты доверие и любовь. Предательство было совершено. Предательство любви и доверия. И... никто не виноват.

Никто не виноват. Ночью ярче в тишине, под железный скрип флюгера, обозначилась мысль, почти что словами. Не плакалось. Слишком страшно придавил несказанный вопрос мое сердце. Не по силам придавил мое сердце.

Я сползла с постели. В темноте щупала руками впереди себя. Пробиралась длинным коридором к матери.

Мать скажет. Мать ответит. Мать, мать... Мама должна все знать. Мама может от всего спасти.

– - Мама, мама! Зачем Бог позволил?

– - Деточка, нет правды на земле! Не может быть!.. Но ты люби землю, желай ей правды, молись о правде, гори, деточка, сердцем о правде, и должно совершиться чудо. Будет он, мир правды. Что так хочет душа -- сбывается!

– - Мама, ты сказала: не может на земле...

– - Чудо, деточка, чудо. Дар небесный. Но для этой земли не стоит жить. Для дара, деточка, стоит жить, для дара только. И страдать, и плакать. Гореть и молиться!

– - А жить, мама, жить как, когда жалко?

– - Жить?.. Вот что, деточка, выслушай: любить надо. Вот как надо жить. Больше ничего не знаю. Любовь тебя научит. Она строгая. Чем любовь больше и святее, тем строже она. Строгая любовь тебя научит не прощать неправды. Твоя рука станет твердая, и сердце сильное... Расти дальше меня, пойми больше... Большее возлюби, и большего потребуй!

Я стояла на коленях на коврике у ее кровати, мое лицо зарылось в ее руки, и вдруг нашлись слезы и полились в милые руки матери...

Легче стало... Потом спать захотелось.

Она не пустила меня одну назад через длинный, темный коридор в детскую. Она уложила меня возле себя. Было тепло и ласково. Была уверенность и спасенье в том ласковом материнском тепле. И я заснула так...

Мать умерла еще в моем раннем детстве. Я бы не запомнила так отчетливо ее слова. Но после ее смерти остался синий конвертик с надписью ее рукой: "Верочке, когда ей минет шестнадцать лет". В конвертике, помеченном тем числом, когда брат пристрелил замученного медвежонка,-- лежало письмецо, нет, не письмецо, а записка. Мама в ту ночь записала мне на пожизненную память наш разговор.

Посвящается Ольге Александровне Беляевской

У меня был Журя. Весною его мне дал в руки, вынув из охотничьего мешка, мой милый брат -- Дикий Охотник. Он бродил со своими двумя легавыми два дня и две ночи по лесу, привез два мешка мертвых птиц с болтающимися на завялых, дряблых шеях головами, пять зайцев с потухшими, мутно-темными глазочками, и вот -- третий мешок, из которого он вынул и подал мне в коридоре живого Журю. Журя был еще нескладным, неоперившимся птенцом на длинных, несуразных ногах и с маленькой, остроглазой головой высоко на журавлиной шее.

Журя сначала рос в светлом чуланчике у нас в доме, где жили канарейки, потом, уже летом, когда он вырос стройным и сильным и покрылся гладкими пепельно-серыми перьями, я свела его в яблочный сад.

Сад был отгорожен от парка высоким частоколом. У Жури одно крыло плохо работало, и к тому же ему подстригли на обоих крыльях перья, чтобы он не мог улететь. Там он жил, там питался чудными червями в жирных грядах малинника и гусеницами. Там я с ним проводила блаженные часы нашей дружбы. Он был такой веселый и озорник!

Поделиться с друзьями: