Третья карта (Июнь 1941)
Шрифт:
Микола не знал и не мог, естественно, знать, что Лебедь уже обсудил его судьбу с Романом Шухевичем. Лебедь предложил вернуть парня домой, после того как легион передислоцируют в Санок, к русской границе. Однако Шухевич, побеседовав с офицером СС Крюгером, прикомандированным к «Нахтигалю», решил по-иному — оставить Миколу для того, чтобы на его примере воспитать остальных.
— Во Львове, — говорил Лебедь на следующем занятии, зная, что в помещении теперь одни лишь свои, недоумок кастрюли драит, — в первый день надлежит вам, хлопцы, ликвидировать комиссаров и чекистов: своих, украинских, спервоначала. Потом москалей, жидов и поляков. На каждого в день я кладу десяток. Всего вас восемьсот. За десять дней, таким образом, мы уберем всех врагов — дышать станет легче, да и место для тех наших, кто приедет следом из генерал-губернаторства, надо освободить. Я главные-то имена назову, а вы запомните. От этих главных круги себе разрисуете, их бесы тоже пятерками живут: вокруг главного — пять прихвостней, у каждого из этих пяти — своих еще с полтора десятка. А это легко, когда много. Один не дрогнет — другой развалится. Особенно бабы и дети: на них жмите, если тот, кто нам нужен, скрылся. Записывать, конечно же, ничего не надо, вы разведка, вам бумага и перо ни к чему, это для интеллигентиков там разных — писать, а нам делать надо. Очи закройте, отдохните малость, в себя поглядите, успокойтесь… Вот так. Готовы?
И Лебедь открыл папку и начал читать списки.
Громадные списки эти начинались с украинских фамилий. Коммунисты и беспартийный советский актив — в первую очередь. Потом пошли русские, польские и еврейские фамилии, которые в свою очередь подразделялись на два сектора. В тот, который именовался «№ 47/12», были занесены имена и адреса офицеров-пилсудчиков, известных своими отлаженными связями в армии. Этот список Бандера не утверждал в абвере. Этот список Бандера не утверждал и с Оберлендером, ибо понимал, что столкнется с возражением; опыт создания гитлеровцами «сил збройных» — польских вооруженных жандармов, надзиравших за украинскими районами в генерал-губернаторстве (при немце они пороли страшнее и безнаказанней даже, чем при пилсудской власти), — подсказал Бандере единственный путь: одним ударом уничтожить потенциального конкурента и врага, верой и правдой служившего одному с ОУН хозяину — Гитлеру.
Список украинских и польских интеллектуалов — цвет Львова, гордость Советского Союза и Европы, причем не только Европы славянской, — был утвержден Оберлендером, и уничтожение тысяч профессоров, врачей, художников и писателей было санкционировано. Второй список как бы прилагался к первому: список — он и есть список, в него, как в трамвай, можно натолкать — не лопнет; удобное это дело — список на расстрел: он развязывает руки в главном, а под главным всегда можно протянуть свое.
12. БЕСЕДЫ С ИНТЕРЕСНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ
Уставших с дороги Омельченко и Елену поместили в доме, где жил Роман Шухевич. Им отвели ту комнату, где обычно останавливался Ярослав Стецко, — маленькую, с окном, выходившим на огород, разросшийся, словно сад: лето было раннее и жаркое, а в мае прошли хорошие дожди.
Шухевич, как заметил Штирлиц, был с Омельченко почтителен, несколько даже подобострастен, но в глазах его то и дело мелькала особого рода игра — такая появляется, если только с врагом говоришь.
Штирлиц решил не мешать Шухевичу и Омельченко: первая беседа самая ответственная, когда притираются разности. Он был убежден, что Омельченко назавтра расскажет ему все с мельчайшими деталями.
Шухевич, начальник воинских соединений Бандеры, был уполномочен вести любые переговоры с представителями других групп националистов.
«Пусть поговорят, — решил Штирлиц, — эта первая их беседа с глазу на глаз поможет мне войти в здешнюю атмосферу».
…А Штирлица на ужин пригласил Оберлендер. На столе был жареный гусь с яблоками, хлеб и бутылка хорошей горилки — немецких наставников снабжали продуктами из краковских армейских складов.
— Не рветесь из этой дыры в Берлин? — спросил Штирлиц.
— Рвусь. Видимо, урбанизм так же едко входит в моральные поры человека, как бензиновая копоть — в поры телесные.
— Урбанизм — это идея, — заметил Штирлиц, — а всякого рода идея порождает антиидею. Не пройдет и десяти лет, как вы станете яростным поклонником деревенской благости.
— Это рискованное утверждение, — ответил Оберлендер. — Прошу к столу, оберштурмбанфюрер.
— Благодарю.
— Начнем с горилки? Я готовлюсь к русской кампании: у них в отличие от нас сначала пьют, потом закусывают.
— Да?
— Да. И это правильней. Алкоголь дает обострение чувственного восприятия. А разве этот жареный гусь не есть сгусток чувств?
Штирлиц посмотрел на породистое лицо Оберлендера и не сдержался:
— Всякий молодой мыслитель обычно старается утрированно ярко излагать мысль, а сказать-то нечего: философия — наука возраста.
На какое-то мгновение Оберлендер стал словно скованный, даже заметно было, как он напряженно прижал к бокам толстые руки, но потом, расслабившись, резко потянулся к бутылке.
— В отношении молодости вы правы, — сказал он, стараясь не казаться обиженным, — и в отношении философии тоже. Но я — иного типа мыслитель: мне все смешно. Мои сентенции не что иное, как тяга к юмору, которым судьба меня обделила. Впрочем, всех немцев судьба обделила юмором: даже интеллигенты у нас сплошь серьезные, скучные профессора, страдающие так открыто, что это граничит с кокетством.
— Ну, уж если откровенно, вы тоже кокетничаете, говоря, что вам все смешно.
— Знаете, оберштурмбанфюрер, мне приятно с вами, — искренне сказал Оберлендер. — Вы не скрываете своей антипатии; значит, мне не надо вас опасаться — люди вашего ведомства тогда только опасны, когда они проявляют чрезмерную доброжелательность.
— Браво! — сказал Штирлиц. — Это верно. Браво!
Оберлендер положил Штирлицу ножку, а себе взял крыло.
— Приятного аппетита! — пожелал он и хрустко разломил крыло, и в этом треске раздираемой кости прозвучало для Штирлица что-то особенное, страшное — он даже побоялся признаться себе в том, что именно он почувствовал, особенно когда глянул на сильные, округлые, ловкие и мягкие пальцы Оберлендера. Внимательно оглядев крыло, тот открыл рот, белые ровные зубы его впились в мясо, и лицо сделалось сосредоточенным.
Какое-то время Штирлиц слышал только, что Оберлендер жевал, обсасывал, хрупал; он ел ужасно — словно работал. Покончив с крылом, он легко, словно промокашкой, тронул губы салфеткой и спросил заботливо:
— Как гусь?
— Великолепен.
— Господи, я забыл о приправах! — ужаснулся Оберлендер. — Сейчас скажу дневальному — на кухне в рефрижераторе отменные приправы!
Оберлендер вышел во вторую комнату, которая служила ему одновременно кабинетом и спальней, и набрал номер внутреннего телефона.
— Микола, будь любезен, принеси мне приправы из рефрижератора!
Вернувшись к столу, он начал обстоятельно прицеливаться к ножке, поворачивая в сильных пальцах кусок мяса, как ювелир — драгоценность.
— Что наш Рейзер? Не мешает? Сработались? — спросил Штирлиц.
— По-моему, он славный парень.
— Это не оценка работника гестапо: «парень» — либо возрастная категория, либо сексуальная.
— Я не сказал «парень». Я сказал «славный парень». Когда офицер армии так говорит об офицере гестапо, это не сексуальная и не возрастная оценка, оберштурмбанфюрер. Это оценка деловая.