Тревожное небо
Шрифт:
— Угу, пешком, — хмыкнул Ицков, — ну и что?
— Да нет, я ничего, так просто, — стушевался Волли.
… Позже мы узнали, что и Петерсон, и Ицков пришли действительно пешком за двадцать верст, не имея ни теплой одежды, ни гроша в кармане. Петерсон стал учиться и одновременно батрачил у местного островского кулака, скрывающегося за званием «культурного хозяина»{5}.
Ицков, щупленький и больной, сам зарабатывать не мог. С молчаливого согласия интернатовцев и заведующего школой Густава Томингаса питался он со всеми вместе, не внося платы. Проверяя работу школы, инспектор отдела народного образования обнаружил это «вопиющее безобразие». Комсомольцы после долгих и жарких споров отстояли это «отступление от правил», и Ицков продолжал учиться.
Питание в интернате стоило пять рублей в месяц. Было установлено дежурство на кухне. На общем собрании приступили к выборам в ученический комитет.
— Выставляйте кандидатов, кого вы сами хотели бы выбрать, — предложил Крастинсон, учитель младших классов. Ребята зашевелились, но никто не поднял руки.
— Смелее, смелее.
Поднял руку Геннадий Феоктистов, взрослый парень, уже отбывший военную службу и принятый в пятый класс. Сидя за партой вместе с Иваном Киреевым, они на голову возвышались над остальными своими одноклассниками. Иван так же, как и Геннадий, только что демобилизовался из Красной Армии.
— Я предлагаю выбрать в учком Ивана Киреева.
— Хорошо, запишем, — сказал заведующий. — Кого еще? Тишина. Затем поднялся Киреев.
— Я предлагаю Энделя Пусэпа.
Меня как током ударило. Откуда он меня знает? Я его раньше нигде не встречал. Не мог я тогда знать, что о составе первого ученического комитета шла речь еще в учительской, где собрались коммунисты школы, и что там сообща обсуждались возможные кандидаты в орган школьного самоуправления.
Членами учкома стали еще Нина Белова, Лена Гейльман, Лида Мядамюрк, Алекс Нейман и Освальд Сорок.
Я окончательно смутился, когда на первом заседании учкома меня выбрали председателем…
Состоялось и первое комсомольское собрание. Проводил его Крастинсон. Секретарем школьной ячейки стал Иван Киреев. Он тут же взял «бразды правления» в свои руки и предложил, в порядке комсомольского поручения, выбрать меня в пионервожатые, а Машу Брюшинину — редактором стенгазеты. Вальтер, как и в Выймовке, стал «главным художником» редакции.
Началась учеба. Самыми интересными были уроки самого заведующего, преподававшего географию и естествознание. Пока стояла теплая погода, уроки проводились на воздухе.
Томингас, чуткий и отзывчивый человек, сам был влюблен в природу и с первого дня начал собирать экспонаты в школьный краеведческий музей. Интересуясь не только фауной и флорой настоящего, он радовался как ребенок, когда мы находили кусок породы со следами окаменелых растений или насекомых. Он пришел в восторг, когда на крутом обрыве была найдена громадных размеров кость вымершего давным-давно животного.
Полюбили мы Брюшинина. Спокойный и требовательный, влюбленный в свое дело, он был незаурядным педагогом, умея находить интересное даже в таких «сухих» разделах, как этимология и синтаксис. На уроках литературы он умело использовал феноменальную память своей дочери Маши, уже взрослой к тому времени девушки, декламировавшей нам без запинки отрывки из «Капитанской дочки», «Демона», «Евгения Онегина» и из «Горе от ума» или «Мертвых душ». Может быть, мы с юношеской непосредственностью сочувствовали ему еще и потому, что был он тяжело болен.
Симпатизировали мы и учителю математики Августу Войту. Этот великан, носивший ботинки 46 размера и нигде не могущий приобрести на них галоши, так же, как и заведующий, выводил нас на уроках геометрии в поле: мерить землю, применяя нами же самими изготовленные инструменты.
Наступила зима. Кончились полюбившиеся нам экскурсии в поле.
После уроков, на очередном заседании учкома, где мы обсуждали, кого прикрепить к Жоголевой, «заработавшей» тройку по математике, одна из учениц сообщила нам, что в школе будет работать приехавшая из буржуазной Эстонии Айли Томингас, жена нашего заведующего.
Айли Томингас, молодая еще, образованная и интеллигентная женщина, долго не могла привыкнуть к стихийно установившемуся в школе необычному положению: на уроках и вне их все, и учителя, и ученики, обращались друг к другу на «ты». Было ли это протестом против ненавистного дореволюционного барского «выкания», или что-либо другое, трудно сказать, но на обращающихся на «вы» подавляющее большинство из нас смотрело косо. На «вы» обращались как между собой, так и с окружающими только двое: учительница младших латышско-русских классов Аузинь и Крастинсон.
Как-то после ужина, готовя уроки на завтра, к первой парте, за которой я сидел, подошла Лена Гейльман, которую учком «прикрепил» к отстающей Жоголевой.
— Эндель, помоги нам. Не получаются у нас задачи. Сама бы я может и решила, а вот объяснить, чтобы не решать за Жоголеву, не умею.
Обернувшись к ней, я увидел, как быстро-быстро двигались вверх-вниз ее длинные ресницы, и расхохотался. Лена покраснела, собралась уходить.
— Подожди… куда же ты? — ухватил я ее за руку. Лена вырвалась и быстро подошла к самой задней парте, за которой, мусоля карандаш, ждала ее Жоголева. Я пошел к ней. Разобрались сообща с уравнением, писали формулы и, вернувшись к себе, я вспомнил глаза Лены. «Что это она? И покраснела с чего-то…» — удивлялся я про себя.
Несколько дней спустя, выбегая на звонок к ужину, мы с Леной оказались последними. Я схватил ее за руку. На этот раз она не пыталась вырваться и, подняв на меня глаза, опять захлопала ресницами. Пробегая по темному коридору, я притянул ее к себе, и мы поцеловались… С того вечера темный коридор стал местом наших молниеносных свиданий. Выйдет Лена из класса и направится в интернатскую столовую, — я стану у окошка и жду ее возвращения. Только она покажется на крыльце столовой, я выхожу в коридор и, затаив дыхание, прислушиваюсь к скрипу ее шагов… ближе, ближе… Открывается дверь, и, будто случайно оказавшись на ее пути, целую ее… Тут же, не спеша, направляюсь в свою очередь в столовую.
На очередном комсомольском собрании обсуждались детали выезда школьной самодеятельности «на периферию», в деревню Хайдаку. Самодеятельность у нас особенно оживилась с приездом Айли Томингас. Она руководила хором, дирижировала симфоническим оркестром, где музыкантами были не только ученики, но и взрослые. Она же ставила неизвестные нам доселе эстонские народные танцы, отнюдь не забывая ни камаринского, ни гопака. Под ее руководством драмкружок готовил пьесы. Я очень любил музыку, люблю и теперь, но тогда, умея играть на всех (попадавшихся мне хотя бы на один раз в руки) инструментах, мне для полного счастья не хватало лишь немногого: инструмента. Больше всего любил я скрипку, но у меня ее не было… Иногда, в перерывах спевок или на вечеринках, когда кто-либо из музыкантов (таких «богачей», как Александр Нейман или Петр Белов) желал танцевать, я хватал освободившуюся скрипку и играл, пока не вернется хозяин. Лишь после рождественских каникул, съездив домой, я вернулся с драгоценным инструментом: мне уступил скрипку наш секретарь Выймовской комсомольской ячейки Август Луйбов.
Вернемся снова на комсомольское собрание. В самый разгар дебатов на собрание пришел секретарь партячейки Крастинсон. Молча, ни во что не вмешиваясь, слушал он наши споры. Когда все вопросы по поездке в Хайдаку были утрясены, он сообщил, что нам дано право выбора делегата на комсомольскую конференцию.
— На какую конференцию? Когда? — посыпались вопросы.
— На районную.
— Давайте предложения, — сказал Киреев, оглядывая возбужденные лица комсомольцев. Собрание смолкло.
— Кого же пошлем? Что ж вы молчите? — еще раз пытается оживить нас Иван.