Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
Париж начинаю любить очень. Двигаюсь теперь в нем совсем свободно, пользуюсь всеми путями сообщений очень легко. Хвораю сейчас не остро и, уверяю тебя, не делаю ничего для себя пагубного. Даже не пью обычного французского вина за обедом. Три дня уже холодно, совсем зима, французы страдают и мерзнут.
Пиши мне! Все твои письма, даже самые суровые, меня радуют и дают возможное ощущение твоей близости. Письма из России от всех друзей, кроме тебя и частью Сережи, — один сплошной вздох и печаль. Отчего это в России всем так скверно? Здесь живут лучше, на улицах ни нищих, ни угрюмых лиц. Или они перестали всё чувствовать, или скрыли так глубоко, что не увидишь. Один молодой француз в ночном ресторане (это было давно) уверял меня, что «их страдания глубоки», но они слишком горды, чтобы показывать. Правда ли это?..
Брюсов — Нине.
16/29 января 1909 г. Москва.
…Сейчас нежданно получаю записку от В. Ф. Коммиссаржевской. Конечно, я не думал, что она в Москве, да вообще не полагал с ней встречаться более. Зовет прийти, говоря, что очень нужно меня видеть. Иду не без волнения. Что будет, расскажу в письме завтра. Авось в письме не возникнут таинственные слова «кажется твой»…
18/31 января 1909 г. Москва.
«Кажется твой — нет». Помнишь, Нина, так телеграфистка самовольно передала Тебе мои слова из Петербурга. Были минуты, когда я готов был и сам написать Тебе что-то подобное. Никогда не думал я, что есть у нее (В. Ф. Коммиссаржевская, великая русская актриса. — И. Т.) столько надо мной власти. Ах, все, что Ты говорила о моей жене, все это — пустяки и «вздоры». Несмотря на разные мои признания (сделанные мною больше в укор Тебе, чем по внутренней правде), всё же все мои отношения к моей жене только внешние. Клянусь в том торжественно. Я ее очень «люблю», правда; у меня никогда не достанет воли и духа причинить ей большую скорбь, правда. Но разве в том дело? Но единственная, кто может повлечь меня в хаос и безумие, — это она. Тебе я говорю это, Нина, потому что хочу Тебе говорить все. Повтори со мной мою молитву: «Да не будет!» Хочу не хаоса, не безумия; хочу гармонии и стройности с Тобой. Хочу любить Тебя, хочу, чтоб Ты меня любила, хочу, чтобы мы были вместе! Ах, как мне надо было бы сейчас прийти к Тебе, стать перед Тобой на колени, говорить Тебе, слышать Твой голос, поцеловать Тебя. И это будет, скоро, ведь так? Хочу быть с Тобой…
…Прости мне два моих последних письма, писанных под влиянием встречи с Коммиссаржевской. Она — тоже только тень над моей жизнью, или ее кошмар. Моя настоящая жизнь — Ты и только Ты. Люблю Тебя, сознаю это, понимаю это сегодня с особой отчетливостью. Люби меня, не предавай меня, приди ко мне. Жду нашей встречи с бесконечной жаждой…
Нина — Брюсову. 21 января / 3 февраля 1909 г. Париж.
.. Ты испытываешь меня жестоко. Мне казалось, что все уже кончено, особенно после второго твоего письма, где ты говоришь о «хаосе». Я знаю, что значит для тебя это слово!.. Валерий, Валерий, ты страшный! В самые лучшие минуты в твоей душе возникают какие-то дикие образы и странные томления. Тебе захотелось «безумия»? Я проклинаю его и для себя и для тебя — равно. Мы давно миновали этот путь, не сам ли ты говорил мне это много раз? Боже мой, как я хочу увидать тебя! Мертвые, безжизненные письма, я разучилась говорить в них много, не умею почти выражать ни радости, ни горя. Слишком давно мы не видались. Милый, я жду тебя очень, очень. Один вечер свиданья скажет нам больше, чем все эти бессильные, жалкие строчки за 1/2 года. Ты знаешь, как давно мы не видались? Ведь в Намюре была не я, а какое-то измученное чудовище. Теперь ты увидишь меня, я знаю, я недаром прожила все эти дни и месяцы без тебя. Если бы ты видел меня в последний месяц, если бы мог проследить много дней, — ты не упрекнул бы меня ни в чем. Все «тени и кошмары», как укрощенные звери, спрятались в далекие темные углы. Robert — это иное. В жизни с ним нет никакого «безумия». Он так же создает мне какую-то тихую простую жизнь в Париже, как тебе в Москве жена. Он — «ласковая донна», образ нежный, милый и трогательный в своей детской любви… Последнее время каждый день смотрю картины, — чувствую себя чуть-чуть здоровее. Вчера предприняла длиннейшее путешествие на Реге Lachaise, по традиции посещаю кладбища во всех городах. И попала, можно сказать, удачно. Там ждали покойника и была растоплена в крематориуме печь. За франк мне все это показали и рассказали механизм сжигания, а потом, когда привезли его, я в первый раз видела страшный желточерный дым из огромной трубы. Но я разочарована, — оказывается, вся процедура длится 50 минут. Боже мой, да это целая вечность! А потом все-таки какие-то остатки, — ящик с пеплом, его хранят. Должно быть, нельзя истребить человека бесследно. Впечатление сильное и странное. Если буду умирать в Париже, — все-таки непременно велю меня сжечь… Сегодня единственная среда без Robert. Держит экзамены, учится. Огорчен он возможностью моего отъезда безмерно.
Целую тебя, милый, хороший зверочек. Ах, останься со мной, разлюби твои «кошмары и тени», как я разлюбила мои в моей жизни. Может быть, после долгих мук в первый раз возникает для нас действительно новая, прекрасная жизнь. Поверь в нее! Поверь и в то, что мы не можем расстаться…
Брюсов — Нине. 26 января/8 февраля 1909 г. Москва.
…Сейчас должен Тебе писать грустные вести. Наша встреча откладывается… Моя жена сегодня, гуляя на лыжах (без меня, я в этих гульбищах не участник), упала (с какой-то горы), сломала себе руку и вообще так расшиблась, что сейчас совсем больна. Ты знаешь, что лечение сломанной кости занимает время около месяца. И почти очевидно, что еще месяц мне придется провести в Москве! Нина, Нина, хорошая моя! Вспомни, что Ты осталась в Москве ради заболевшей Нади, когда я ждал Тебя в Париже и когда от Твоего приезда могла измениться вся наша жизнь! Вспомни это, пойми меня и не осуждай меня! Пожалей меня, потому что эта отсрочка приводит меня в истинное отчаянье!
Милая, хорошая, дорогая, — сохрани в своей душе ту любовь ко мне, то желание меня видеть, которые горят в Твоих последних письмах ко мне. Пусть после этой новой разлуки, которую уже Судьба налагает на нас, после этих лишних дней (я думаю, лишних дней 10) мы встретимся только с большей радостью, с большей надеждой, с большей благодарностью к Кому-то, все-таки давшему нам эту встречу. Не знаю, что пишу. Может быть, вздор. У меня в душе все смутно. От Тебя жду успокоения, утешения. Мне будет слишком, слишком горько, если Ты упрекнешь меня… Ах, как я хочу Тебя видеть. Только сегодня, когда вдруг, уже не по моей воле, час встречи отложен, понял я, бо него я хочу Тебя видеть! Я плакать готов, думая, что в назначенный день не увижу Тебя, не услышу Твоего голоса, не поцелую Тебя.
Прости меня, Нина. Пожалей меня, Нина. Успокой меня, Нина!..
Нина — Брюсову. 30 января /12 февраля 1909 г. Париж.
Ах, Валерий….
Эта женщина всегда мне разными способами становится на дороге. Ты просишь «не упрекать» и сравниваешь этот случай с болезнью Нади. Я знаю, как лечат сломанные кости. Тут никакой опасности для жизни, ничего похожего на случай с Надей. Несколько острых дней, а потом медленное правильное лечение, путь к выздоровлению. Что же, ты останешься месяц только для того, чтобы ей не было скучно? Я оставалась для Нади иначе. Там был действительно вопрос жизни, а не сломанная рука, которая через несколько дней не будет формально требовать твоего присутствия. У меня нет сейчас достаточно слов, чтобы выразить весь хаос моих чувств. Знаю одно, — она всегда у меня на дороге, я всегда приношусь в жертву ей, и это стало для меня невыносимо. Всякий раз, когда нужно выбрать, ты выбираешь ее. И это после всех слов, после писем, — могу ли я верить им? Ты знаешь, что значит женять решения? Вся душа ломается, от надежд не остается ничего. Уверяю тебя, что через жесяц я не поеду вовсе. Этот жесяц, который ты проведешь возле нее, единственно чтобы она не скучала, проложит в моей душе новую черту такой горечи, что я не найду сил поехать к тебе.
Ах, как нужно мне было уехать именно теперь. У нас давно настолько отъединенные жизни, что в каждой создались свои обстоятельства, с которыми нужно считаться. Я радовалась, что уеду теперь… Через 5 дней после числа моего предполагавшегося отъезда Robert получит отпуск на 2 недели. Когда-то давно я неосмотрительно обещала ему поехать вместе на эти дни «а la campagne» (в деревню, за город, (фр.) — И. Т.). Он ждал сначала как ребенок, потом плакал, что этого не будет, теперь опять будет радоваться, и мне придется ехать. Я говорю «придется», потому что это не есть жоежелание и еще потому, что по многим соображениям не будет возможно эти две недели остаться в Париже. Но разве можно безнаказанно так ломать душу? Разве после двух недель, проведенных наедине с Robert, я приеду к тебе такая, как сейчас? Разве в эти дни мысли о тебе около твоей жены не разрушат радостного ожидания тебя? Нет, конечно, я так не могу!
…Если сломанная рука твоей жены важнее сложенности моей души, — я предлагаю тебе остаться с ней одной навсегда. Для того чтобы ей стало лучше и миновала всякая опасность, — довольно этих 15-и дней! Я поеду к тебе 22-г о (11-г о русского) или вовсе не поеду. Может быть, эта болезнь, которая встала мне на дороге, — есть последнее из последних указаний судьбы. Выбери! Выбери в последний раз… Я не хочу больше чувствовать ее так в моей жизни. И если для этого нет иного способа, я уйду от тебя теперь уже навсегда. Ах, я знала, знала! Что твои слова, что твоя любовь ко мне перед ее сломанной рукой! Ее насморк будет для тебя важнее моей смерти.
Я не могу больше говорить, Валерий. Чувствую себя расстроенной, разбитой без конца. Выбери и ответь мне. Но знай, что через месяц я не поеду вовсе. 22-г о — или никогда. Я так тебя любила, так ждала…. Ты сам, с твоей слабой раздвоенной душой, которая ничего не может взять без взгляда назад, — ты сам отталкиваешь меня, сам разрываешь последнюю нить между нами. Иного я тебе не напишу… О, я знала, что в какой-то час ты сам мне скажешь: «Ну иди к твоему Роберу»…
Брюсов — Нине. 27 января/ 9 февраля 1909 г. Москва.
…Моя жена, гуляя на лыжах (конечно, без меня), упала с какой-то горы на лед, сломала себе в двух местах руку, «получила ушибы» (как выражаются доктора) головы и, может быть, сотрясение каких-либо внутренних органов. Теперь она лежит в постели и при самом благоприятном ходе дел серьезное лечение займет недели две, а все его продолжения, может быть, бо полутора месяцев. Ты сама знаешь, что срок для сращивания кости от 4 до б недель.
Вот этим падением опрокинуты все наши планы встречи в Петербурге и поездки в Гельсингфорс. Во-первых, я не могу уехать раньше, чем всякая опасность минет, — как не могла уехать Ты от больной Нади. Во-вторых, я сейчас решительно не могу работать в доме, полном докторами, при невозможности спать ночью, при множестве неизбежных хлопот и т. д. А при полном спокойствии я едва-едва надеялся окончить необходимые и обязательные работы к 9/22 февраля, дню моего предполагавшегося отъезда в Петербург. Теперь к этому дню я только начну эти свои работы… Как ни кинь, все выходит, что 10/23 в Петербурге мы с Тобой не встретимся.
Что же нужно делать?
Вчера мне представлялся единственный исход: отложить нашу встречу на 10–15 или даже 20 дней. Я писал Тебе, в какое отчаянье приводило меня это сознание. Но я не видел иных возможностей и умолял Тебя найти в себе силу покориться этому… — Сегодня мне кажется, что есть еще другой исход, но мне говорить об нем воистину страшно. Вот эта вторая возможность:
Я слышал (мне говорил Твой Сережа), что из Петербурга Ты хотела заехать на неделю в Москву… Что, если обернуть порядок событий, что, если Тебе сначала приехать в Москву и потом ехать со мной в Петербург? и Гельсингфорс?..