ЖАНРЫ

Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:

— «Вы — удивительный!»

Вечером он, прималясь и подсевши под ухо старушки Коваленской, ей стал ворковать про Жуковского что-то, — такое пленительное, что старушка, его не любившая, быстро затаявши, стала каким-то парком; ее сын, В. М., приват-доцент, постоянно глумившийся над строчкой Брюсова, только руками развел:

— «Ну, — и я побежден!»

Всех пленил и уехал.

Я здесь опускаю работу, которую с ним провели мы за этот период… В девятьсот лишь девятом году неожиданно он мне напомнил ненужное прошлое наше в стихах, посвященных мне, где он описывал, как он свой жезл поднимал на меня, чтоб убить, и как выпал тот жезл из руки.

Я обменял мой жезл змеиный На посох бедный, костяной.

Я ответил стихами, в которых есть строки:

«Высоких искусов науку И марево пустынных скал Мы поняли», — ты мне сказал: Братоубийственную руку Я радостно к груди прижал.

Но стихи вышли, как расставание в сфере культурной работы, которая — оборвалась; примирением внутренним, но расхождением внешним открылся период тот; Брюсов мне выявил, так сказать, «правый уклон» в символизме… Уже закрылись «Весы»; я ушел в «Мусагет»; Брюсов — в «Русскую мысль»…

Мы скоро ударились лбами, когда под давлением Струве [64] не принял он заказанного мне «Русской мыслью» романа: я кричал на него; даже сцены устраивал: на заседанья «Эстетики»; он же, терпя мои резкости, молча морщился, силясь меня успокоить; он был совершенно бессилен; давил его Струве, который пришел от романа — в неистовство, до ультиматума мне, чтобы я вообще не печатал романа нигде.

Вышел громкий скандал, от которого лишь пострадал он со Струве; я ж — переборщил в своей долгой злопамятности, лет двенадцать отказываясь от свидания с ним; я не понял, что «инцидент» наш — неразбериха игры, от которой он более пострадал…

64

Струве, Пётр (1870–1944) — русский общественный и политический деятель, экономист, публицист, историк, философ.

Еще раз столкнулись мы лбами с В. Я.: в 1918, когда меня группа писателей прочила вместо него, предлагаемого Луначарским [65] , в заведующие «Лито».

Только в 1924 году он, больной, примиренный, явясь в Коктебель, где я жил у Волошина [66] , с доброй сердечностью мне протянул через колкости «Воспоминаний» моих свою руку; тогда лишь воистину:

Братоубийственную руку Я радостно к груди прижал.

В Коктебеле для Макса Волошина в день именин его изображали пародию мы на кино… но и в легкой игре проскользнул лейтмотив отношений — старинный, исконный: борьбы между нами; он, изображая командующего аванпостом французским в Сахаре, сомнительного авантюриста, меня — арестовывал; мне передали, как оба, в пылу нас увлекавшей игры, за кулисами перед готовимой импровизацией спорили, кто кого на цепь посадит:

65

Луначарский, Анатолий (1875–1933) — русский советский писатель, общественный и политический деятель, переводчик, публицист, критик, искусствовед.

66

Волошин, Максимилиан (фамилияприрождении — Кириенко-Волошин; 1877–1932) — русский поэт, переводчик, художник-пейзажист, художественный и литературный критик.

— «Я — вас!»

— «Нет, — я вас!»

Наблюдавшие нас утверждали, что в лицах (моем и его) был действительный пыл, точно речь об аресте — не шутка: серьез.

И запомнилось раннее утро; четыре часа; солнце не подымалось; тяжелые тучищи заволокли горизонт; на морском берегу мы прощались: под взревы волны; он сердечно мне подал ослабевшую руку; я с чувством пожал ее; я собирался в Москве навестить его; кашлял отчаянно он, незадолго промокнувши у Карадага: под ливнем; вернувшись в Москву, не поправился он.

Через месяц не стало его.

Провожая печальное шествие, я был притиснут толпой под балкон того здания, внутри которого с ним каждый день я встречался, когда мы, не зная друг друга, учились у Льва Поливанова, — здания ГАХНа; на мне столь знакомый балкон вышел тихо А. В. Луначарский; за ним вышел Коган; и произнеслось над Пречистенкой:

— «Брюсов — великий!»

Взволнованный воспоминаньями, помнится, выкрикнул я нечто дикое; переконфузившись, — юрк: в переулок; позднее пришлось объяснить этот вскрик… «из волнения»; ведь для меня ж — умер «Брюсов»: эпоха, учитель, поэт!

Неизъяснима синева. Как сахарная голова, Сребрен светом, Как из пепла, — Гора из облака окрепла.

Брюсов — текучая диалектика лет: противленец, союзник, враг, друг, символист или — кто? Можно ли в двух словах отштамповать этот сложный процесс, протекавший в нем диалектически? Мы, отработавшие вместе с ним

в одной комнате шесть почти лет, награжденные определеньем «собаки весовские», можем ли быть вместе с ним взяты в скобки? Одну из «собак» вызывал на дуэль; а другая «собака» гонилася с палкой за ним; и потом, отслужив, повернулась спиною к нему в «Мусагете»…

«Бесовская» группа — есть группа или разнобой?

Брюсов — нет, мне не пара…

Белый — Брюсову. Около 28 сентября 1905. Москва.

… Не удивитесь этому моему письму. В нем вы, вероятно, будете иметь последний образчик моего юродства, т. е. это моя последняя попытка говорить с вами не литературным или «сеерх»-человеческим языком а просто человеческим. Обращаюсь к вам как к человеку, способному понимать слова «душа», «искренность» и т. д. Мне хотелось бы нарисовать картину моего нелепого и комичного положения в московском кружке представителей «нового искусства». Я никогда не делал попыток вступить на литературное поприще. Еще менее претендовал я быть какой-то «сеерх-мирно-безмирной» арабеской. Я всегда жил среди людей простых, ученых, обыденных. Я не чувствовал никогда среди них такого отчаянного одиночества, которое чувствую в вашей среде. Я всегда был просто человеком, с просто человеческими запросами души. Неожиданно для себя я стал «литератором». Мое произведение «Симфония», которое я с боязливостью прочел М. С. Соловьеву, было отобрано у меня покойным. Дальнейшее вы знаете. Вы знаете и то, что я никогда насильноне врывался в среду представителей «нового искусства». Но волей-неволей участвуя в общих с вами и с вашими товарищами литературных предприятиях, я, естественно, обращаюсь ко всем вам с запросами, если хотите, даже с требованиями чисто человеческих отношений. Ввиду этого я считаю долгом обратиться к вам и к вашим открыто и честно с покорной просьбой или ограничиться чисто деловыми, литературными отношениями, или прямо судить меня (не тайно), чтобы и я в свою очередь мог судить вас (чтобы всякая тень затаенности, предательства или софистики исчезла из наших отношений).

Мое общение с вашим кружком возникло неожиданно. Теперь повсюду у вас говорят о моей неустойчивости, бесприндипности, чуть ли не предательстве. Никто мне не заявляет этого открыто, прямо, честно. Ввиду всего этого я сам чувствую обязанность высказать некоторые соображения относительно своего положения в вашей среде.

С первого момента моего знакомства с «декадентами» (я так говорю исключительно для краткости) я поражался в высшей степени упрощенным пониманием моей личности, какое меня встретило у вас. В литературе у меня есть свой аспект, но, боже мой, до какой степени я не весь выражаюсь в литературе. И строить мой облик по тому, что я пишу, значит рисовать вместо человека руку, или вместо лица — губы, нос, брови (без глаз) и т. д. Вот такое-то упрощение, упорное и стихийное, встретило меня в вашей среде, и из деликатности я слишком мало боролся, к сожалению, за себя среди всех вас. Вы все увидели мой призрак вместо меня, и, быть может, оттого сами стали казаться мне призраками. Это был мой стихийный протест против вашего стихийного непонимания меня (в сознании я удерживался от объяснений по многим причинам, которые могу изложить). В самом начале моего общения с вашей средой меня неприятно поражал какой-то вначале трудноуловимый оттенок ваших отношений ко мне. Впоследствии я сообразил, что этот оттенок — холодное, книжное любопытство. Меня брали одни как виньетку, заставку, орнамент, другие — как кликушу, фокусника, юродивого и т. д. Человека, человека все одинаково забыли во мне. Дружеского сочувствия ни в ком я не встретил. А я искал его. Я имел на него право. Я всегда полагал, что внешнее общение — кореллат внутреннего, и всем раскрывал свою душу, и вначале не хотел думать, что все, кто смотрит на меня, — смотрят мимо. А я-то удивлялся в свое время, говорил себе: «Не то, не то, не то…» Удивлялся, что не умеюговорить с декадентами. Просто не тонкоко мне отнеслись, а я-то и не предполагал, что у «новых поэтов» старые представления о формах общежития, что они — еще «старые люди», способные грубо обрывать цветы души. Смутно мне чувствовалось, что здесья обречен на одиночество.

Когда я, так сказать, афишировал свою принадлежность к вашей группе, ряд лид, с детства меня знавших и близких мне, отступили от меня. Стал я изгнанником, но и к вашему берегу не пристал, потому что нет у вас своего берега, все вы не любите друг друга и соединяетесь только для совместного нападения. Мне было тяжело одиночество, но я все же стал под вашим флагом, считая вас протестантами во имя новых форм жизни, а вы же меня обвинили в попрании всех форм, исходя из воззрений старой жизни. И понял я, что «новая жизнь» у вас только слова, что не я арабеска, а вы все. Но я молчал. Я и теперь молчал бы. Но вы браните меня у меня за спиной, и я сам предъявляю к вам этот иск.

Еще обижались на меня, если созданное представление обо мне не совпадало с моей личностью. В этом виноват не я, а ваши фантазии обо мне. Много нервности во мне породило такое отношение. Я совсем закрылся от вас и в полушутку обращал все серьезно книжные и литературные наши словопрения. Вы за это называли меня предателем. Из-под «маски» сколько раз я всей душой порывался к вам, к людям, и сколько раз в этом моем бескорыстном порыве я был введен в заблуждение, одни соглашались со мной на словах, а на деле подменяли мои переживания и тем вводили меня в соблазн; и, каюсь, много совершил я греховного. Другие люди вашего кружка утонченно, так сказать артистически, пытали меня — вы все, вы, Валерий Яковлевич, Бальмонт и другие… Да, я не сумел поставить себя в сухих, корректных границах относительно вас и людей вашего толка, но разве мое присоединение к вам было основано на литературном знакомстве, а не на общности в деятельной работе творчества — и не форм искусства, а форм жизни (между прочим, искусства). Вы скажете, я ошибся. Да, я ошибся. Каюсь, я не знал, что внешней неловкостью человека пользуются подчас, чтоб ее усилить, устраивать из неловкости различного рода психологические эксперименты и подчас жестоко, холодно, почти цинично. Я не знал, что «декаденты» ходят в колючих панцирях и не щадят доверчивого.

Поделиться с друзьями: