Три года
Шрифт:
— Документики подай, говорит! Бюрократ чёртов, — гнать бы таких в шею! — горячась, продолжал низкорослый паренёк с жёсткими курчавыми волосами — Сеня Кочкин, узнал его Виктор.
— Ну, это брось! — резко оборвал его Геннадий. — Вояка — «гнать»! Забыл, сколько он с тобой возился, пока токаря из тебя сделал? Ты хоть половину того потрудись, сколько он потрудился, тогда гони…
— «Сделал, потрудился»! — не унимался Кочкин. — Когда-то сделал, а сейчас? Метлой надо всех бюрократов…
— Хватит! — стиснул зубы Геннадий, и Кочкин, поперхнувшись, замолк. — Не можем начать потому, что не разрешает начальник цеха… товарищ Смирнов, — Никитин обращался уже к Виктору.
— Да почему?..
— Не верит нам, за лодырей и рвачей считает, — снова не выдержал Кочкин. — Если так, нас и к станку подпускать нельзя.
— А как тебе верить? — ощетинился Геннадий. — Кто мундштук в рабочее время точил? А?
Кочкин встрепенулся:
— Так это когда было?.. И, ей-богу, заготовок тогда не хватило, станок всё равно стоял, я ж говорил, Гена… Этого Смирнова, — он упрямо вернулся к прежней теме, — разделать надо так, чтобы зубы полетели. Чтобы вышибли его с треском…
— Семён! — сжал кулак Геннадий, и Кочкин больше не вмешивался.
Помолчав, Геннадий уже спокойно продолжал:
— По-своему он прав, Смирнов… Мало ли бывает таких — ты ему доверишь, он воспользуется и подведёт тебя, как… Но за свою бригаду, за спицынскую, я… — подумав, Геннадий поправился: — Друг за друга мы ручаемся… Вот тут-то и надо нам помочь…
Звонок возвестил о конце перерыва. И точно ветром сдунуло обступивших Виктора и Геннадия ребят к станкам. Виктор только головой покачал: «Крепко у них — ни минуты!..»
Станки загудели, с них побежали длинные иссиня-фиолетовые стружки. Виктор наблюдал за Геннадием. Весь уйдя в работу, тот неотрывно глядел на резец, иногда рывками отводя и подводя его, — когда он делал это, желваки начинали двигаться на его лице. Казалось, ничто уже не занимает его, кроме резца и стали, но вдруг он оторвался от работы и крикнул, перекрывая гул моторов:
— Кочкин! Семён! Сколько раз сказано, — когда середину обдираешь, переводи на быстроход…
Виктор решил ещё зайти в райком, к Бахареву. Не потому, конечно, что он сомневался, правильно ли будет отстаивать в газете предложение бригады Никитина. Во-первых, коротко Бахарев уже высказал ему свою точку зрения. А во-вторых, это совсем не походило на происшествие с трактором Павла. Здесь Виктор не шёл на поводу случайного мнения, здесь он во всём разбирался сам, — и, между прочим, опять убедился, насколько это проще и лучше, когда разбираешься… Но всё-таки к Бахареву он решил зайти, — практика убедила его, что лишний совет… никогда не лишний для журналиста.
Виктор мысленно уже представлял свою статью. Особенно острым должен был быть конец: заклеймить, позором заклеймить бюрократа и чиновника Смирнова, — Кочкин, пожалуй, тут прав.
Бахарев согласно кивал, слушая Виктора. Но после того, как был пересказан конец статьи, на лице его по явилось сосредоточенное выражение:
— Я, конечно, навязывать своё мнение не хочу, но… К чему же так сильно? «Совершенно отставший от жизни человек…» Это почти — «Долой с работы!», я правильно понял?
— Он губит живое дело, — подтвердил Виктор.
— Он сотворил на своём веку очень много живых дел, — сказал Бахарев. — И одна ошибка не даёт права ставить на нём крест. Ты, очевидно, мало его знаешь?..
Виктор хотел возражать, — место о Смирнове нравилось ему больше всего, а трудно исправлять в статье место, которое нравится самому. И… не сказал ни слова Он вспомнил стихи, которые писал когда-то о колхознике со странной фамилией Шептало…
На прощание Бахарев сообщил:
— Тебе передавала привет Наташа, — она уехала…
— Кто? — спросил Виктор и, спохватившись, смутился: — А-а, спасибо…
Ласковое имя «Наташа» всё-таки не вязалось в его представлении с образом Натки.
Писал статью Виктор дома, решив не откладывать это на утро. И когда, разгорячённый и радостный, он поставил после своей подписи точку, в передней хлопнула дверь: пришли Николай Касьянович и Митрофанов, — Виктор догадался по голосам. Далецкий тоже, очевидно, был доволен сегодняшним днём. Он возбуждённым тоном докончил начатый раньше разговор:
— За это хвалю, весьма!.. Остальное — в зависимости от обстоятельств…
Как складывались обстоятельства
Больше, чем очень многие люди, Николай Касьянович Далецкий обращал внимание на жизненные обстоятельства. Дело было в том, что долгое время, весьма долгое, они складывались наперекор его чаяниям и надеждам, Пытаясь примириться с ними, Далецкий приспосабливался к обстоятельствам, но едва успевал это сделать, как те, точно в насмешку, складывались ещё неожиданнее и невыгоднее.
Жизненные принципы и цели Николая Касьяновича не были случайными и неестественными, как не может быть случайным, скажем, что из яйца сороки вылупливается будто две капли воды похожий на мать с отцом сорочонок. Твёрдые зачатки этих принципов и целей Далецкий получил ещё в обставленной громоздкими вещами родительской квартире. Они слагались из многих, на первый взгляд разнохарактерных, но, в сущности, однородных деталей, — из уважения к вещам, которые почти боготворились в доме, и привычки к тому, что сесть в будни за полированный дубовый стол, накрываемый исключительно ради гостей, равноценно святотатству; из убеждённости в том, что каждый ближний единственной целью своей ставит как можно ловчее обвести тебя вокруг пальца и что избежать этого можно, только обведя вокруг пальца самого ближнего; из наивысшего презрения и насторожённости к излишней мечтательности, благотворительности и чересчур сердечному сочувствию. Последнее допускалось лишь в строго ограниченных рамках, как то: по части мечтательности были приемлемы мечты о благополучии и процветании своего дома, на дело благотворительности выделялось по воскресеньям несколько грошей для нищих у церкви, сочувствие же вообще считалось вещью сугубо официальной, а то, что именуется искренним, сердечным сочувствием, воспринималось, как наиболее хитрый вид маскировки, направленный опять-таки на то, чтобы ловчее обвести своего ближнего вокруг пальца…
Итак, в этой питательной среде и созрели жизненные принципы молодого Николая Касьяновича, которые, говоря коротко, сводились к трём пунктам: 1. Не дать оставить себя в дураках; 2. По возможности оставить в дураках других; 3. Избавиться при этом от всех и всяких сантиментов. Цель характеризовалась ещё короче: подмять под себя возможно больше других, чтобы возможно выше оказаться самому.
Впрочем, следует оговориться — в семье Далецких тщательно избегали таких обнажённо грубых формулировок. Всё облекалось в пышную мишуру высоких фраз, как облечены были в роскошные переплёты пухлые комплекты журнала «Нива», на обложке которого изображена была идеальная благополучная семья, — он, в элегантном костюме, с бородкой и усами в стиле императора Николая второго, дородная и благочестивая она, их отпрыск — существо среднего рода, в котором изобретательный художник сумел сочетать признаки херувима и молодого барашка, — все трое читали тот же журнал «Нива». Пробежав очередные страницы повести Потапенко, Брешко-Брешковского, Ясинского или ещё какого-нибудь модного автора того времени, просмотрев серию картин священного или фривольного характера — то и другое мирно уживалось в журнале, — можно было, наконец, с упоением углубиться в обстоятельную статью о столетнем юбилее всемирно-известной фирмы «Братья Елисеевы», почерпнув из этой статьи хотя бы тот примечательный факт, что лишь за десять лет фирма приобрела заграничных товаров на сумму свыше двадцати пяти миллионов рублей. Можно и нужно было вместе с почтенным журналом восхищаться энергией и предприимчивостью владельцев фирмы, но совсем не к чему было, как и «Ниве», разбираться детально, какими путями достигли они преуспевания и за какие грехи они отгрохали церковь во имя Казанской Божией Матери на Большой Охте в Петербурге. Елисеевы были миллионерами, и этого было достаточно, чтобы простить им любой грех в прошлом, настоящем и будущем. Деньги — новенькие, хрустящие, с изображением двуглавого орла — являлись тем средством, которое позволяло выбиться на поверхность, оставив в дураках всех остальных…
Возможно, именно в те тихие семейные вечера, когда читалась «Нива», — эти чтения тоже были нерушимой традицией, — и закалились окончательно принципы и цели Николая Касьяновича. Всё казалось ясным и осуществимым, гарантии этого — прочными и фундаментальными, как массивная мебель в доме…
Но — выступили на сцену обстоятельства, и всё лопнуло с молниеносностью мыльного пузыря, закрутилось, понеслось вперёд стремительно, головокружительно, умопомрачительно, испытанный путеводитель — «Нива» уменьшилась в размерах, прокричала несколько фраз истеричным, невразумительным голосом Временного правительства и сгинула навсегда. Старые пухлые её комплекты скоро за недостатком топлива полетели в чугунную печку-«буржуйку», за ними последовало самое фундаментальное — мебель. И только парадный дубовый стол не постигла эта печальная участь, — его, кряхтя, взвалил на санки спекулянт-мешочник, возместив хозяевам потерю кулём обойной муки…
Мир в представлении Николая Касьяновича рухнул. Разбилось всё, что он с самого раннего детства уважал и боготворил, разбилось, рассыпалось на мельчайшие осколки, и тщетными были усилия тех, кто пытался хоть кое-как собрать эти осколки и склеить их…
А Николай Касьянович и не пытался: он был молод, чтобы разобраться в неожиданно нахлынувшем водовороте событий и, к тому же, одним из дополнительных принципов, тоже основательно усвоенным им, было — не соваться ни во что, очертя голову. Он затих, словно мышь в норе, во всём положившись на обстоятельства.