Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три круга Достоевского

Кудрявцев Юрий Григорьевич

Шрифт:

Достоевский сравнивает общества не по техническим дости­жениям, а по тому, что они дают человеку, причем каждому. Достоевский ищет человека и на все смотрит через призму че­ловека и условий его существования. Цель — человек или средство.

Писатель обнажает нравы победившей буржуазии, обещав­шей человеку свободу, равенство и братство.

Все человеческие ценности вывернуты наизнанку. Материаль­ное — самоцель, семейство — на финансовом расчете, не украсть — не норма, а исключение из нормы, элементарная порядочность возведена во что-то из ряда вон выходящее.

Француз размышляет о Гарибальди и удивляется, что в ру­ках у того были большие общественные суммы и он ничего не присвоил себе. Достоевский замечает: «Про Гарибальди, конечно, можно рассказывать все что угодно. Но сопоставить имя Га­рибальди с хаптурками из казенного мешка — это, разумеется, мог сделать только один француз» [5, 84].

В обществе царит полное равнодушие к «братьям». По горо­ду бродит голодная, босая, грязная шестилетняя девочка. И все равнодушно — мимо. Никому нет дела. Достоевского удивила не бедность (ее он видели в России), а равнодушие. В обществе гос­подствует социальное разъединение. Но, его как будто не заме­чая, говорят о прогрессивности своего пути. Много говорят о на­личии в обществе братства, искусственно насаждают идею брат­ства, создают мифы, иллюзию братства. Но братство от этого не появляется. Все во власти чрезмерного обособления и чувства самосохранения.

Ханжество и лицемерие — существенные черты нравов побе­дившей буржуазии. Самые низкие поступки по отношению к че­ловеку, ущемление прав человека выдаются за заботу о человеке. Это лицемерие проникло во все сферы жизни. Достоевский обна­жает это, ограничиваясь отдельными штрихами. Вот он ведет разговор о торговце. «Парижанин ужасно любит торговать, но, кажется, и торгуя и облупливая вас, как липку, в своем магази­не, он облупливает не просто для барышей, как бывало прежде, а из добродетели, из какой-то священнейшей необходимости» [5, 76].

В частном выражено общее — господство лицемерия.

В то время, когда в обществе происходит беспрецедентная гонка за барышом, в искусстве буржуа не хочет видеть обнажение этих истинных идеалов общества. Требует лакировки действи­тельности: «подавай ему непременно бессребреников» [5, 77]. Буржуа боится обнажения своей сути. А боязнь открыто взгля­нуть на себя, посмеяться над собою, неспособность назвать вещи своими именами — показатель неправедности существующего по­ложения.

Касаясь нравов победившей буржуазии, Достоевский ставит вопрос: «Отчего от куда-то прибрал всех бедных и уверяет, что их совсем нет? Отчего он довольствуется казенной литературой? Отчего ему ужасно хочется уверить себя, что его журналы непод­купны? Отчего он соглашается давать столько денег на шпионов?» [5, 75]. Он — это буржуа. Писатель видит ответ на этот вопрос в боязни победителей обнаружить изъяны в свом детище — новом обществе. А то ведь, «пожалуй, подумают, что идеал не достиг­нут, что в Париже еще не совершенный рай земной, что можно, пожалуй, чего-нибудь еще пожелать, что, стало быть, буржуа и сам не совершенно доволен тем порядком, ,за который стоит и который всем навязывает; что в обществе есть прорехи, которые надо чинить. Вот почему буржуа и замазывает дырочки на са­погах чернилами, только бы, сохрани боже, чего не заметили!» [5, 75].

Поразительна глубина взгляда художника. Претендующие на идеал и обладающие «дырками на сапогах» заняты не тем, чтоб снять себя с пьедестала, не тем, чтоб починить сапоги, а тем, чтоб, оставаясь на пьедестале, замазать, спрятать от посторонних глаз «дырки». И в этом неблагородном деле первую роль отводят ли­тературе, сведя ее к охранительнице существующего. «Вот почему заглавия романов, как, например, «Жена, муж и любовник», уже невозможны при теперешних обстоятельствах, потому что любов­ников нет и не может быть. И будь их в Париже так же много, как песку морского (а их там может и больше), все-таки их там нет и не может быть, потому что так решено и подписано, потому что все блестит добродетелями. Так надо, чтоб все блестело доб­родетелями» (5, 75].

Вряд ли эти поразительно верные строки, обреченные на дол­гую жизнь, надо разъяснять. Достоевский в зародыше увидел то, ,что позднее примет чудовищный размах и что позднее отразит другой, горячо его любящий художник. Я имею в виду Альбера Камю.

Ситуация, выше изложенная, ведет к лакейству мысли. И ла­кеи появляются. Вот суждение журналиста об императоре. «У нас много превосходных наездников. Разумеется, вы тотчас же угадали самого блестящего из всех. Его величество прогулива­ется каждый день в сопровождении своей свиты и т. д.» [5, 83]. Это как бы сообщение газеты. Далее Достоевский говорит: «Оно понятно, пусть увлекается блестящими качествами своего импе­ратора. Можно благоговеть перед его умом, расчетливостью, со­вершенствами и т. д. Такому увлекающемуся господину и нельзя сказать в глаза, что он притворяется. «Мое убеждение — и конче­но», — ответит он вам, ни дать ни взять как ответят вам некоторые из наших современных журналистов. Понимаете:, он гарантиро­ван; ему есть что вам отвечать, чтоб зажать вам рот. Свобода совести и убеждений есть первая и главная свобода в мире. Но тут, в этом случае, что может он вам ответить? Тут ведь уже он не смотрит на законы действительности, попирает всякое правдопо­добие и делает это намеренно» [5, 83]. Далее Достоевский го­ворит, что в сказанное журналистом никто не поверит, в том чис­ле и сам наездник. Да и ни к чему ему «слава первого наездни­ка». Но журналист свое сделал — слакейничал.

Печать у победившей буржуазии ручная. Но этого мало для полного спокойствия. Из недоверия к народу, к «брату» насаж­даются шпионство и доносительство, о чем Достоевский говорит подробно.

А как результат всего этого — застой мысли, который Достоевский именует «затишьем порядка». Мысли нет, господствуют сте­реотипы. Достоевский ведет речь о Париже: «...это самый нрав­ственный и самый добродетельный город на всем земном шаре. Что за порядок! Какое благоразумие, какие определенные и проч­но установившиеся отношения; как все обеспечено и разлиновано; как все довольны; как все стараются уверить себя, что доволь­ны и совершенно счастливы, и как все, наконец, до того доста­рались, что и действительно уверили себя, что довольны и совер­шенно счастливы, и ... и ... остановились на этом. Далее и дороги нет» [5, 68].

Образцом «затишья порядка», его миниатюрой является «про­фессорский немецкий город» Гейдельберг. Полное безмыслие, но зато порядок. Достоевский видит это «затишье порядка», и в раз­росшемся масштабе. «И какая регламентация! Поймите меня: не столько внешняя регламентация, которая ничтожна (сравнительно, разумеется), а колоссальная, внутренняя, духовная, из души происшедшая. Париж суживается как-то охотно, с любовью ума­ляется, с умилением ежится» [5, 68].

Достоевского удивляет прежде всего как бы добровольное стремление людей упорядочить себя, «сузить, лишить мысли». И тут же художник высказывает пророческую мысль: «И будто не может быть Гейдельберга в колоссальном размере?» [5, 68]. «За­тишью порядка» тесно в маленьком профессорском городке, тес­но ему ив большом Париже. Нужен простор. Будет.

Почему буржуазия внедряет «затишье порядка»? Потому что трусит, «как будто не в своей тарелке сидит» [5, 78]. Достоевский считает, что победившая буржуазия, внушающая мысль о своей силе и уверенности, фактически далеко не уверена в прочности своего положения. Она боится разума, а потому и внушает «за­тишье порядка».

Из боязни за себя, из боязни ответственности за создание совсем не того, что обещано было в лозунгах, и вытекают нравы буржуазии. Это нравы несостоятельных победителей, нравы бан­кротов, пытающихся отдалить час банкротства. Вот они-то и ду­шат мысль, ибо живы лишь в атмосфере безмыслия.

В «Дневнике писателя» Достоевский прямо отметил, что бур­жуазия «совершенно обошла народ, пролетария, и, не признав его за брата, обратила его в рабочую силу, для своего благосос­тояния, из-за куска хлеба» [4895, 11, 66].

Все эти нравы победившей буржуазии могут быть сведены к одному явлению. Это — забытие человека, его духовности и пре­клонение перед материальностью.

Поэтому не случайно, что в устах некоторых героев слово «промышленник» имеет ругательский оттенок.

Может быть, Достоевский допустил какие-то ошибки в оцен­ке конкретики Франции. Но это ошибки первого круга. Выведен­ные же им черты буржуазности говорят о правоте и глубине его мысли. Буржуазность осуждена как жажда богатств, власти и — полное забытие человека.

Бездуховность, погоня за материальным сближают с буржуазностью другое явление европеизма — католицизм.

О католицизме говорится в романах, черновиках, статьях, «Дневнике писателя», письмах.

Главный упрек католицизму забытие человека, измена Хри­сту ради земных благ. На фоне буржуазных нравов, обезличива­ющих человека, католическая церковь если и помогает бедным, то не бескорыстно. Чаще всего она просто сторонится бедных. Четко и неприкрыто это проявляется в религиозном течении, про­межуточном между католицизмом и протестантизмом, — в англи­канской церкви. «Англиканские священники и епископы горды и богаты, живут ;в богатых приходах и жиреют в совершенном спо­койствии совести. ...Это религия богатых и уж без маски. По крайней мере рационально и без обмана. У этих убежденных до отупения профессоров религии есть одна своего рода забава: это мессионерство. Исходят всю землю, зайдут в глубь Африки, чтоб обратить одного дикого; и забывают миллион диких в Лондоне за то, что у тех нечем платить им» [5, 73].

Поделиться с друзьями: