Три круга Достоевского
Шрифт:
Счастливы ли такие люди? С точки зрения безличностей, конечно же нет. Какое счастье вне комфорта? С точки зрения Достоевского вполне счастливы, ибо сам он в этой ситуации чувствовал бы себя счастливым. А сами по себе, со своей точки зрения, счастливы ли они? Кто знает, кто ответит? Неизвестно, что у этих людей внутри. Что скрывают они за внешней веселостью? Какова их тайна? Ее эти люди уносят с собою, не раскрыв. Эти люди, видимо, могут быть счастливыми от мысли, он они понимают смысл своего существования. Когда-то один из героев, Ипполит, сказал: «Лучше быть несчастным, но знать, чем счастливым и жить... в дураках» [8, 431]. Очень верное замечание. Они, эти люди, несчастны, так как знают что-то тягостное для себя, но они счастливы, так как знают. Не знать, не видеть, не участвовать — для этих людей несчастье. Ибо влачить растительное существование они не хотят. Видеть все как есть — для них необходимо. Комфорт же внешний заслоняет видение. А потому комфорт не дает им счастья. «В комфорте-то, в богатстве-то вы бы, может, ничего и не увидели из бедствий людских, бог, кого очень любит и на кого много надеется, посылает тому много несчастий, чтоб он по себе узнал и больше увидел, потому в несчастии больше в людях видно горя» чем в счастье» [7, 150].
Но человек многопонимающий, болеющий за других и яаелания имеет более трудноисполнимые, чем живущий ради «иметь». Потому-то ему испытать счастье удается крайне редко. Справедливо говорит один из героев: «...высокоразвитые люди, как мне кажется, не могут иметь торжественно и победоносно счастливых лиц» [10,. 8, 506]. А лиц такого рода эти люди не имеют по той причине, что и внутри их нет торжественности и победоносности. Счастлива, победоносна, торжественна в сложном мире только безличность.
Мало закономерностей в проблеме счастья. Но одна для меня — аксиома: степень счастья человека обратно пропорциональна степени развитости его личности.
Нет счастья в комфорте — сказал Достоевский. Это не совсем верно. Есть счастье в комфорте. Для безличности. Или, другими словами, личности нет там, где лишь в комфорте видят счастье. Это верно абсолютно.
Можно ли способствовать счастью людей? Конечно, можно. И для этого есть два пути — легкий и трудный. Легкий путь — разрушить личность человека, довести ее до безличности, незадумыва-ющейся и живущей ради «иметь». Счастье при этом может быть достигнуто при самых незначительных усовершенствованиях во внешнем — достаточно усовершенствований в области «хлебов». Человек будет сыт и тем уже счастлив. Путь трудный — развивать личность человека. Но при этом для достижения счастья внешнее, среда, должно претерпеть очень существенное изменение.
Так, Макар Долгорукий, без сомнения, личность, видит свое счастье в том, чтобы все люди были счастливы не от обладания материальным. И в том, что в результате этого «воссият земля паче солнца, и не будет ни печали, ни воздыхания, а лишь единый бесценный рай» [10, 8, 425]. Услышавший об этом Подросток заметил, что Макар проповедует коммунизм.
Коммунизм — не коммунизм, но требования, желания героя таковы, что осуществить их значительно сложнее, чем создать внешний комфорт.
И за всей внешней веселостью Макара, возможно, скрывается мучение души человека, так и не увидевшего приближения к своему идеалу. Но тут вспоминаются слова Достоевского: «Если хотите, человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив» [ЛН, 83, 443]. Через эту запись я и смотрю на жизнь Макара и пытаюсь уяснить: был ли он счастлив?
Он умирает, не увидев приближения к идеалу, и потому несчастлив. Но он знает свой идеал, высокий идеал. И своей личностью он способствовал его утверждению. Этим он счастлив.
И тут я обращаюсь к словам другого старика, старца Зосимы, видящего будущую жизнь Алеши Карамазова: «Много несчастий принесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь...» [10, 9, 357]. И это я вижу как итог размышлений Достоевского о счастье. Безличность чаще всего счастлива, личность несчастна. А если и счастлива, то лишь осознанием своего несчастья.
Так надо ли идти к счастью вторым путем, путем воспитания личности? Надо. Ибо личность выше счастья. И состояние в обществе, при котором люди будут считать себя счастливыми лишь при удовлетворении очень высоких желаний, достигается через личностность. Они, личности, — мост к тому будущему, о котором говорил Макар Долгорукий и которое Подросток назвал коммунизмом. Другого моста нет. Другой мост — безличность — непрочен, да и ведет в противоположную сторону.
Тяжел удел личности. Без сомнения. Но если ты личность, то умей переносить несчастья. Счастливым же тебе, в полном смысле этого слова, быть не дано. Жизнь обладающих личностью редко складывается удачно. Как правило, позади у них много потерь. Невосполнимых. Любые преобразования вне и внутри человека не способны их компенсировать. В «Братьях Карамазовых» есть размышление об Иове, потерявшем своих детей и нашедшем счастье с детьми новыми. Ставится вопрос: «Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде с новыми, как бы новые ни были ему милы?». И ответ: «Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость...» [10, 9, 366]. Ответ не очень убедителен. Вопрос выше его. Нельзя, а не можно. Конечно, многое забывается. Это облегчает нам жизнь при всех наших потерях. Облегчает. Это верно. Но счастливыми нас, к счастью, не делает.
Так я смотрю на проблему счастья, такими я вижу взгляды на «ее Достоевского. Отношение к счастью — одно из измерений личностности человека.
Не менее важное измерение личностности — совесть человека. Отсутствие совести, по Достоевскому, есть признак безличности. О таком отсутствии, как о явлении массовом, Достоевский говорил многократно. Размышляя об учащем людей невежде, знающем при этом, что он невежда и учить кого-либо не способен, Достоевский заметил: «Но ему не было стыдно, ему не было совестно! Вот эта-то известного рода бессовестность русского интеллигентного человека — решительный для меня феномен. Что в том, что она у нас так сплошь да рядом обыкновенна и все к ней привыкли и пригляделись, она все-таки остается фактом удивительным и чудесным. Она свидетельствует о таком равнодушии к суду над собой своей собственной совести, или, что то же самое, о таком необыкновенном собственном неуважении к себе, что придешь в отчаяние и потеряешь всякую надежду на что-нибудь самостоятельное и спасительное для нации, даже в будущем, от таких людей и такого общества» [1895, 9, 329]. Речь здесь идет о безличности.
Как разновидность отсутствия совести — ее расплывчатость. Достоевский говорит о раздвинутости «русской совести до такой роковой безбрежности, от которой... ну чего можно ожидать, как вы думаете?» [1895, 9, 330]. Ожидать можно всего. Но не в позитивном плане.
Достоевский в своих произведениях приводит много примеров уснувшей, успокоившейся совести. И этот сон совести есть признак сна личности в человеке.
Много примеров и беспокойной совести. Один из них — это уже упоминавшийся пример с русским солдатом Фомой Даниловым, поступки которого в плену никто, кроме его совести, судить не мог. Но совесть героя была самым строгим его судьей. И он поступил по совести. «И никакой кривды, никакого софизма с совестью: «Приму-де ислам для виду, соблазна не сделаю, никто ведь не увидит, потом отмолюсь1, жизнь велика, в церковь пожертвую, добрых дел наделаю». Ничего этого не было, честность изумительная, первоначальная, стихийная. Нет, господа, вряд ли мы так поступили бы» [1895, 11, 16]. Здесь бессовестности людей из слоев далеко не низших противопоставляется глубокая совесть человека из народа. Его никто из своих не видел, но он поступил так, как надо.
Никто не видел и преступления Раскольникова, да и прямых улик против него не было. Достоевский не случайно так обставил «эксперимент» героя. Он хотел показать роль совести в жизни людей. Кто увел героя в острог? Не только страх. И не столько страх. Увела совесть. В иные моменты герой пытался усыпить ее разумом. Но совесть его выше разума. Она стала настолько растревоженной, что всякий путь, кроме как в острог, исключался. Да и в остроге совесть не дает Раскольникову покоя. И наказание со стороны собственной совести куда страшнее наказания со стороны официозности. Разум Раскольникова пытается реабилитировать его. Совесть мешает этому. «Поздно, пора. Я сейчас иду предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя» [6, 399]. Раскольников говорил это искренне. Он не знает. В силу ума не знает. Его ведет совесть, которая никогда в нем накрепко не засыпала, было лишь ее помутнение. И наличие совести в герое способствует тому, что читатель как-то невольно лучше настроен к убийце Раскольникову, чем, положим, к никого не убившему Лужину.
Проблему уснувшей и разбуженной совести поднимает Достоевский в «Сне смешного человека». Есть эта проблема в «Идиоте», «Подростке», «Бесах», «Братьях Карамазовых». В последнем романе интересны мысли черта о совести. Он убежден, что раньше люди боялись мук ада. Теперь говорят о муках совести. «Ну и кто же выиграл, выиграли одни бессовестные, потому что ж ему за угрызения совести, когда и совести-то нет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых, еще оставалась совесть и честь... То-то вот реформы-то на неприготовленную-то почву, да еще списанные с чужих учреждений — один только вред! Древний огонек-то лучше бы» [10, 10, 172].
Черт не верит в совесть людей и уповает на «древний огонек» — на наказание внешнее, физическое. Он прав, если принять за правильные его исходные посылки. Он исходит из безличности, из ориентации человека на «иметь». При такой установке, конечно, эти люди выиграют при отсутствии наказания внешнего. Проиграют совестливые. И мысли черта логически не опровергнешь.
Достоевский и не стремится к логическому опровержению. Он просто исходит из иной посылки: главное для человека — «быть», главное — личность. При такой установке-личности не проиграли, проиграла безличность.