Три поколения
Шрифт:
В полутемном, тесном ущелье медвежонок повернулся на седло и рассматривал встречных всадников. Лошади рвались из рук партизан. Чаленькая кобылка прижала ногу кривому парню к утесу так, что он вскрикнул от боли и заругался.
«Так тебе и надо, рябому!..» — обрадовался Алеша.
По сторонам высились гладкие, словно обтесанные, скалы. На одном из поворотов дороги стояла береза с искривленными сучьями. Толстый ствол дерева с огромным выгоревшим дуплом был изранен тележными осями, измазан дегтем, береста почти вся была сорвана, а бесприютная, одинокая в этой каменной щели береза тянулась обломленной вершиной к узкой прорези неба.
Алеша пристально смотрел на некрасивое дерево и почему-то думал одновременно и о дереве и о кривом, корявом парне:
«Такое же оборванное и жалкое, — срубили бы его…»
Впереди показался просвет.
«Сейчас! Сейчас въедем!..»
Алеша ярко представил встречу, волнение партизан.
«Обступили со всех сторон. Жмут, трясут руки. Несколько человек побежали куда-то так быстро, что мелькают красные верха шапок. «Командир! Командир!» — прошумело в толпе. Партизаны расступились, и рослый, стройный командир наконец увидел их, и лицо его озарилось…» — Алеша улыбался.
Настасья Фетисовна повернулась и крикнула:
— К тетке Фекле заедем, — у нее просторнее, сказывают…
На небольшой долинке, со всех сторон окруженной высокими лесистыми горами, показалось десятка четыре изб, заваленных снегом по самые окна.
Утреннее солнце сверкало на хребтах гор. Было морозно, но так тихо, что дым из труб стоял над заснеженными крышами изб, как мачты. У околицы, вблизи дороги, на голубоватом снежном сугробе прыгал нарядный красногрудый снегирь и что-то долбил коротким толстым клювиком.
И мирный дым из труб, и засыпанные снегом избы, и даже глупый снегирь — все выглядело обычно, совсем не так, как представлял себе Алеша.
— Мать!..
— Настасья Фетисовна!.. Фетисовна! — кричали встречающиеся партизаны.
Все мужики были с лошадьми, которых они только что напоили в проруби. Кони звонко ржали, рвались из рук.
Алеша с любопытством рассматривал серые волчьи папахи и фронтовые шапки «ополченки» со следами сорванных крестиков. У некоторых на папахах и шапках красные наискось ленты.
Большинство партизан были в домотканых зипунах, перетянутых цветными опоясками, часть — в шинелях, в дубленых желтых, белых и черных полушубках.
Заметив пестуна на лошади, партизаны обступили его.
— Мотри! Мотри!.. Да тпру… тпру… ты, конское мясо! — подтягивали они к дороге упирающихся лошадей.
— Шерстист, язви его!..
— На мохнашки [12] бы такого!..
Медвежонку чмокали языком, грозили пальцем.
— А кони! Кони-то!.. Да и седла! Вот это седла!..
12
Мохнашки — рукавицы.
Никодим на жирном, гривастом жеребце, в шинели казачонка, с винтовкой за плечами и с шашкой у бедра также привлек общее внимание:
— Никодишка! Корнейчонок! Казак, стрель те в бок!.. Смотри, смотри — погоны!.. Ах ты толстолобик… Отдай воронка, я ему сало спущу!..
Никодим не выдержал, погрозил партизанам плетью.
«На мохнашки бы такого»! — передразнил он одного из них. — Подождите, мы вам с Бобошкой!..
— Убьет! Запорет белячишка!.. — И партизан притворно бросился с дороги от Никодима.
Мужики весело засмеялись, и громче всех засмеялся Никодим.
Казалось, партизаны не замечали только Алешу. Изредка он перехватывал на себе недоверчивые взгляды. Это его и оскорбляло и как-то заставляло внутренне сжиматься.
Только один толстощекий, дрябло-желтый, безусый и безбородый партизан звонко хлопнул ладонью по крупу коня, на котором сидел Алеша, и сказал:
— Добёр Лысанко!.. Мне бы его!..
Конь вздрогнул и затанцевал. Юноша натянул поводья и неодобрительно взглянул на шутника. Что-то словно сломалось в его душе. Солнечный день померк.
Похожее он пережил в детстве. В праздник отец принес ему игрушечное ружье со стволиком из белой жести, с пружинкой, приводившей в действие рычажок, с хлопаньем и силой выбрасывающий пробку при выстреле. И от первого же неосторожного взвода курка пружинка лопнула и вылетела. Так же потускнело тогда солнце в душе Алеши, а нестреляющее ружье потеряло всякую прелесть.
Настасья Фетисовна повернула лошадь к раскрытым воротам приземистой избы с просевшим коньком.
Казалось, у крыши был переломлен хребет, отчего изба выглядела калекой. На дворе, у колодца, стояли привязанные лошади и, гремя о покромку удилами, ели овес.
Два партизана чистили коней и разговаривали.
Алеша прислушался. Дорогой он не раз думал о разговорах партизан. Представлял, как вдохновенно горят их глаза, когда они говорят о борьбе с белобандитами. Но то, что он услышал, окончательно добило его:
— К Николе зимнему по нашей деревне завсегда свиней режут. Визжат, проклятые, за версту слышно…
Глава XLIII
Почти сутки Алеша и Никодим проспали на полатях в теплой избе тетки Феклы.
Вечером пришел командир отряда — казак Ефрем Гаврилыч Варагушин и его связной (партизаны в шутку звали связного «адъютант») Васька Жучок. Толстая, курносая вдова Фекла Чикарькова поила гостей чаем.
— Разбужу я их, Ефрем Гаврилыч, — предложила Настасья Фетисовна (в душе ей не хотелось беспокоить измученных ребят).
Варагушин допил чай с блюдечка, подал стакан вдове и остановил Настасью Фетисовну:
— Что ты, что ты, мать!..
Командир был в новых белых валенках, жестких, как деревянные, и в дубленом полушубке. На крупном обветрившемся лице его ясные голубые, как у ребенка, глаза и совершенно светлые, цвета пшеничной соломы, жесткие брови и усы (бороду Варагушин брил).
Ефрем Гаврилыч любил пить крепкий, «вороной», как говорили партизаны, чай, и пил много. Варагушин осторожно поднес полное блюдце толстыми пальцами к пшеничным усам и медленно тянул горячий, дымящийся напиток, как дорогое ароматное вино.
— Пусть отоспятся, в сенокос дремать не будут… — улыбаясь, сказал командир и снова протянул стакан вдове. Лоб его покрылся мелкими капельками пота.
Казалось, все время, пока пил чай, командир думал о ребятах, о налете карателей на корневскую заимку, о чем рассказала ему Настасья Фетисовна.