Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вскипел чайник. Ипатов налил в большую отцовскую чашку кипяток, кинул туда щепотку грузинского чая, насыпал целых три чайных ложки сахарного песку. Горячий чай обжигал губы и, чуть остыв во рту, славно прогревал грудь, растекался теплом по всем телу. Ипатов чувствовал, как с каждым глотком у него прибывают силы. И неожиданно захотелось есть. Он отрезал кусок черного хлеба и, посыпав его тонким слоем сахарной пудры, которую мама берегла для стряпни, быстро умял весь. «Еще, что ли, съесть?» Но только он снова потянулся за хлебом, как до его слуха откуда-то с пола долетела слабая и тихая возня. Похоже было, что кто-то где-то отчаянно скребется. Ипатов заглянул под стол. В одной из двух пустых трехлитровых банок, приготовленных мамой для сдачи, метался мышонок. Забраться туда ему, видно, не составляло труда, но вот выбраться… Мышонок иногда вставал на задние лапки и скреб передними по стеклу. Высоко над ним зияло, обещая желанную свободу, широкое отверстие в большой мышиный мир.

Ипатов поднял с полу банку. Мышонок тяжело дышал. Серые шелковистые бока у него так и ходили. Поблескивали крохотные темные бусинки глаз.

«Ну что будем делать, браток? — спросил Ипатов. — А ну, давай ноги в руки!»

Он приоткрыл дверь на темную лестничную площадку и перевернул банку. Считанные мгновения потребовались мышонку, чтобы нырнуть в какую-то щель.

Поправив на плечах все время сползающее одеяло, Ипатов побрел к себе. Его сильно пошатывало, и он с трудом, пересиливая слабость и головокружение, добрался до постели…

Голова по-прежнему раскалывалась на части. Ипатов сжал ее руками и вдруг с ужасом ощутил под ними отчетливо, рельефно выступающие очертания черепа. Своего черепа. Его охватила тоскливая жуть. Он живо представил себе, что пройдет какое-то время, и именно этот череп, пустой, оголенный, до отказа или не до отказа, это уже не имело значения, заполнится безучастной могильной землей. А может быть, что тоже не исключено, по нему станут изучать анатомию студенты медицинских вузов? Кость такая-то, кость такая-то, кость такая-то. И, не брезгуя, не задумываясь о человеке, которому когда-то принадлежал череп, будут относиться к нему как к обыкновенному наглядному пособию и никак иначе. А тому, кто захочет, разрешат еще взять на дом. С просьбой вернуть после сдачи экзаменов: как-никак собственность института, инвентарный номер такой-то. Один вернет, а другой… Вдруг найдется какой-нибудь жизнерадостный умелец, какой-нибудь сукин сын, который решит поместить внутрь электрическую лампочку и сделать оригинальный ночник? И будет он, Ипатов, невидяще смотреть своими освещенными глазницами на чужую интимную жизнь… чужие объятия… чужие поцелуи…

Что за дикие, бредовые мысли?! Ипатов отнял руки от головы, и кошмар сразу отпустил его. И все те страхи, которые только что прошли перед ним в неумолимой зловещей последовательности, теперь повернулись к нему своей забавной, анекдотической стороной. Да и что еще, кроме удивленной, торжествующей улыбки молодости, могли вызвать у него похождения разнесчастного черепа? Особенно превращение того в наимоднейший светильник? Если бы не боль, тисками сжимавшая лоб и виски, Ипатов бы от души расхохотался. А так лишь хмыкнул и решил при встрече рассказать о черепе Светлане. Пусть тоже посмеется…

Какой у нее легкий, чистый, переливчатый смех! И это при странном глуховатом, не очень выразительном голосе. Словно перед тобой два человека: один разговаривает, другой смеется. Но уже вскоре Ипатов перестал воспринимать голос и смех как бы исходящими из разных уст. Его чуткое ухо уловило и мягкие, нежные переходы между ними. И именно они, эти слабые, воздушные мостки, доставляли ему наибольшую радость от заглядывания в чужую душу.

Удивительно, они уже знакомы около месяца, а он до сих пор не знает, что она за человек. Дело даже не в ее характере, который ему более или менее ясен. Черты его лежат на поверхности. А вот понять бы, что там у нее в самой-самой середке, какие там водятся черти… Папа говорит: для того чтобы постичь женщину, надо по меньшей мере прочесть всего Достоевского и Толстого. И это говорит папа, которому достался в жены сущий ангел — мама с ее редкостным — светлым и благородным — характером! Значит, и у мамы есть какие-то тайны от отца? А ведь они прожили вместе — только подумать! — четверть века!.. Вот и у него со Светланой… Он уже прожужжал ей все уши о своей любви, а она, как он ни добивался, еще ни разу не сказала, что любит его. Или что он хотя бы нравится. Стало быть, несмотря на поцелуи и т. д., что-то удерживает ее? Но что? Или ей, чрезмерно избалованной мужским вниманием, трудно, почти невозможно произнести эти слова? Неужели она считает, что они способны унизить ее в его глазах, чем-то умалить?

А вдруг у нее это не любовь, а легкий ответный интерес, вызванный его неотступным ухаживанием? Занятное, во всяком случае нескучное, если учесть, что он немало позабавил Светлану своими выходками, времяпрепровождение? А может быть, чувство вины за родителей, которое мучило ее целую неделю и в конце концов подбило на новый, ни к чему не обязывающий жест? Правда, жест рискованный… если потерять голову. Но Светлане это, по-видимому, не угрожает. Она всегда начеку…

«Так и надо с нашим братом», — самокритично подытожил Ипатов. Но, подумав так, он тут же устыдился этой мысли, и не столько мысли, сколько ее выражения, — до того от нее несло, чего там несло — разило пошлостью. Как будто его отношения со Светланой укладывались в обычные рамки немудреного любовного поединка — кто кого обыграет. Нет, избавь его, боже, и от таких побед, и от таких поражений.

Конечно, он может говорить только за себя. Но и этого достаточно, чтобы относиться к своему чувству с особым и трепетным уважением. Он любит. Какие еще нужны слова в подкрепление сказанного? Он любит, и все тут!

Он-то любит, а она? Опять двадцать пять! Ну сколько можно толочь воду в ступе? Сколько можно?

Чтобы отвлечься от мыслей, все более сползающих на печальный лад, и заодно скоротать время до прихода родителей, Ипатов достал с полки «Хлеб» Алексея Толстого (подарок бабушки на день рождения) и начал его читать с пятнадцатой страницы — на ней он прервал чтение примерно с месяц назад, когда ему, можно сказать, стало не до книг. Но отяжелевшая чугунная голова с трудом воспринимала текст. Кое-как он осилил вторую главу. Вскоре глаза у него начали слипаться, и он незаметно для себя уснул…

В самом деле, кто бы мог подумать, что Станислав Иванович воевал, и воевал, кажется, неплохо. Орден Красной Звезды и две медали «За отвагу», которыми он был награжден, говорили сами за себя. Как и Ипатов, войну он начал с небольшим опозданием, в сорок втором, и кончил где-то под Веной. Особенно не укладывалось в голове, что он был морским пехотинцем, командиром отделения разведки. Понимая, что неприязненные отношения, которые установились у него с соседями по палате, побуждают брать под сомнение, под иронический обстрел каждое его слово, Станислав Иванович на днях показал им свои старые фронтовые фотографии. Действительно, одним из молодых, широко улыбающихся, задорных парней в распахнутых бушлатах и тельняшках, бесшабашно, по-флотски, увешанных оружием, был он. И хотя эти его оба облика — тогдашний и теперешний — довольно сильно разнились, даже Алеша, пользовавшийся любым поводом, чтобы позлить Станислава Ивановича, не решился оспаривать сходства. Ипатову же, которого почти никогда не покидало неизменно-приподнятое, братское чувство ко всем, без исключения, бывшим фронтовикам, потребовалось совсем немного усилий, чтобы взглянуть на этого обрюзгшего, малоподвижного, неприятного человека уже другими — добрыми — глазами. И вслед за ним помягчели, подобрели к «четвертому лишнему», каким им всегда виделся Станислав Иванович, и Алеша с Александром Семеновичем. А тот, почувствовав эту перемену, вдруг, как никогда, разоткровенничался…

Начал он с обычных фронтовых воспоминаний о том, как ходил в разведку, брал «языков». А потом неожиданно признался, что летом сорок четвертого года собственноручно («Вот этими руками!») повесил троих гитлеровцев, принимавших участие в массовых расстрелах советских людей. Конечно, вздернули тех за дело и по приговору суда, и все-таки смотреть на эти морщинистые, старческие руки, которые кого-то повесили, было жутковато.

— Как, повесили? — первым недоуменно переспросил Алеша, родившийся спустя пятнадцать лет после окончания войны.

— А как вешают, — усмешливо ответил Станислав Иванович. — Накинул на шею петлю, выбил из-под ног табуретку, и давай танцуй!

— Ай да дед! — Алеша даже подскочил на кровати. — А не было страшно?

— Это, парень, тогда страшно, когда тебя вешают.

— Не знаю, не испытал!

— Один был старший лейтенант, по-ихнему обер-лейтенант, обер-штурмфюрер, другой не то фельдфебель, не то старший унтер-офицер, я уже запамятовал, чернявый такой, а третий — молоденький совсем, ефрейтор, этот дольше всех танцевал!

— Вы что, добровольно или вам приказали? — осторожно осведомился Александр Семенович.

Ипатов приподнялся на локте. Его тоже интересовало, что побудило морского пехотинца решиться на такое не солдатское дело. Только ли святая ненависть к фашистским палачам или еще что-то?

— Сам взялся. Ходили, спрашивали, кто возьмется. Я и согласился. Кому-то надо было…

— Я бы не смог! — снова подскочил на кровати Алеша — Бр-р-р!

— Все чистенькими быть хотят… А они двадцать миллионов убили!

Поделиться с друзьями: