Три товарища и другие романы
Шрифт:
— Нисколько.
— Черт побери, вот это было бы неплохо! Она француженка?
— По-моему, итальянка. Ну и еще парочка примесей.
Хааке ухмыльнулся:
— Неплохо. Дома-то у нас это исключено. Но здесь, когда ты инкогнито, сами понимаете…
— А вы здесь инкогнито?
Хааке на секунду смешался. Потом улыбнулся:
— Ну, для своих-то, конечно, нет. А вообще да, причем строжайше. Кстати, хорошо, что напомнили: у вас, часом, нет знакомств среди беженцев?
— Да не особенно, — осторожно ответил Равич.
— Вот это жаль. Нам бы совсем не помешала… кое-какая информация на этот счет… Мы за это даже платим. — Хааке вскинул руку. — Нет-нет, вы-то, разумеется, выше всего этого. Но вообще-то любые сведения…
Равич заметил: Хааке очень внимательно на него смотрит.
— Возможно, — ответил он наконец. — Никогда не знаешь. А бывает всякое.
Хааке даже придвинул стул и весь подался еще ближе.
— Видите ли, это одна из моих задач здесь. Выявление связей оттуда сюда, ну и обратно. Весьма непросто бывает что-то нащупать. Хотя люди у нас тут очень дельные. — Он многозначительно вскинул брови. — Но в нашем с вами случае решают, конечно, соображения совсем иного порядка. Дело чести. Родина как-никак.
— Разумеется.
Хааке поднял голову.
— А вот и мои сослуживцы. — Он бросил пару купюр на фарфоровую тарелочку, предварительно подсчитав общую сумму. — Это они удобно придумали: цены прямо на тарелочках писать. Неплохо бы и у нас ввести такое. — Он встал, протянул руку. — До свидания, господин фон Хорн. Было весьма приятно. Через две недели я позвоню. — Он улыбнулся. — И, разумеется, никому ни слова.
— Конечно. Не забудьте позвонить.
— Я ничего не забываю. Ни лиц, ни договоренностей. При моей работе это, знаете ли, непозволительно.
Равич тоже встал. Ему казалось немыслимым подать Хааке руку: все равно что бетонную стену прошибить. Но вот он уже ощутил его ладонь в своей. Даже не ладонь, а лапку: неожиданно маленькую и на удивление мягкую.
Еще пару секунд он постоял в нерешительности, глядя Хааке вслед. Потом снова сел. И вдруг понял, что его всего трясет. Спустя какое-то время расплатился и вышел. Пошел в ту же сторону, куда, как ему показалось, удалился Хааке со своими спутниками. Только потом вспомнил, что сам видел, как они усаживались в такси. Смысла нет куда-то идти. Из отеля Хааке уже съехал. А еще одна якобы случайная встреча этого мерзавца только понапрасну насторожит. Равич повернул и направился к себе в «Интернасьональ».
…— Ты действовал совершенно разумно, — рассудил Морозов. Они сидели за столиком перед кафе на Круглой площади.
Равич не отрываясь смотрел на свою правую руку. Он уже несколько раз отмывал ее в спирте. Понимал, что глупость несусветная, но ничего не мог с собой поделать. Рука сейчас была сухая, как пергамент.
— Было бы сущим безумием с твоей стороны хоть что-то попытаться сделать, — продолжал Морозов. — И это просто замечательно, что у тебя ничего не оказалось при себе.
— Да, — уныло проронил Равич.
Морозов поднял на него глаза.
— Ну не идиот же ты, чтобы из-за такой мрази под суд идти, да еще за убийство или покушение на убийство?
На сей раз Равич вообще ничего не ответил.
— Равич! — Морозов даже пристукнул по столу бутылкой. — Не будь мечтателем.
— Да вовсе я не мечтатель! Но как ты не понимаешь: сама мысль, что я опять упустил возможность, сводит меня с ума. Встреть я его часа на два раньше — и можно было бы его затащить куда-то или еще что-то придумать…
Морозов наполнил рюмки.
— Выпей-ка вот. Это водка. Никуда он от тебя не уйдет.
— Это еще вопрос.
— Не уйдет. Он приедет снова. Эта мразь, когда приманку унюхала, своего не упустит. А приманку ты хорошую забросил. Твое здоровье!
Равич выпил свою рюмку.
— И сейчас еще не поздно на Северный вокзал сбегать. Может, он еще не уехал.
— Ну конечно. Можно даже попробовать его прямо там и пристрелить при всем честном народе. Двадцать лет каторги тебе обеспечены. У тебя еще много столь же остроумных планов?
— Да. Надо было проследить, вправду ли он уезжает.
— Ага. И попасться ему на глаза и все испортить.
— Надо было спросить, в каком отеле он останавливается.
— Его бы это только насторожило. — Морозов снова наполнил рюмки. — Послушай, Равич. Я знаю, ты вот сейчас сидишь и гложешь себя: мол, я все запорол, все сделал неправильно! Выкинь ты это из головы! Ну, хочешь, расколошмать что-нибудь, если тебе от этого полегчает. Что-нибудь покрупнее и желательно не слишком дорогое. По мне, так хоть весь пальмовый сад в «Интернасьонале» разнеси в клочья.
— А смысл?
— Тогда выговорись. Отведи душу, говори хоть до потери сознания. Тебе легче станет. Был бы ты русский, сразу бы так и сделал.
Равич вскинул голову.
— Борис, — сказал он, — я знаю одно: крыс надо просто уничтожать, не опускаясь до грызни с ними. Но говорить об этом я не могу. Я буду об этом думать. Думать, как и что надо сделать. Буду прорабатывать все в уме, как перед операцией, когда готовлюсь. Насколько возможно здесь проработать и подготовиться. Я с этим свыкнусь. У меня две недели срока. Это хорошо. Чертовски хорошо. Я приучу себя думать об этом спокойно и трезво. Ты прав, конечно. Иной раз надо выговориться, чтобы успокоиться и снова обрести ясную голову. Но можно добиться этого и путем размышлений. Можно переплавить свою ненависть в мысль. Хладнокровно переработать ее в цель, в замысел. В уме я столько раз успею его убить, что когда он приедет снова, для меня это будет как дважды два. Одно дело — в первый раз, и совсем другое — в тысячный. А теперь давай поговорим. Но только о чем-нибудь другом. По мне — так хоть вон о тех белых розах. Ты только взгляни на них! Они же как снег во тьме этой удушливой ночи! Как пена в волнах ночного прибоя. Теперь ты мной доволен?
— Нет, — отозвался Морозов.
— Хорошо. Тогда поговорим об этом лете. Лете тридцать девятого года. Оно провоняло серой. А розы эти и впрямь белы как снег, только уже на братских могилах грядущей зимы. И все мы премило на это взираем, молодцы, нечего сказать! Да здравствует век невмешательства! Век морального оцепенения! Этой вот ночью, Борис, убивают людей. И так из ночи в ночь — убивают. Во множестве. Пылают города, где-то вопят в смертных муках евреи, где-то в лесах подыхают чехи, заживо сгорают политые японским газолином китайцы, свирепствуют палачи в концлагерях — неужто мы будем сентиментальничать, как бабы, если надо попросту уничтожить убийцу? Мы его прикончим, и все дела, — как не раз поневоле убивали даже безвинных людей только из-за того, что на них другая, чем у нас, военная форма.
— Хорошо, — сказал Морозов. — Или по крайней мере уже лучше. Тебя когда-нибудь обучали обращению с ножом? Нож убивает без шума и грохота.
— Сегодня оставь меня с этим в покое. Когда-то и мне надо выспаться. Черт его знает, получится ли заснуть, пусть внешне я и прикидываюсь таким спокойным. Ты понимаешь меня?
— Да.
— Этой ночью я буду убивать и убивать, снова и снова. За две недели я должен превратиться в автомат. Главное для меня теперь — дождаться. Дожить до того часа, когда я смогу наконец уснуть. Выпивка тут не поможет. И снотворное тоже, даже укол. Я должен заснуть от изнеможения. Ты понимаешь?