Тридцать лет на Старой площади
Шрифт:
Нас встретили гостеприимно, но просто, без тени подобострастия, а потом усадили пить и играть. Ранним утром, перед отъездом в аэропорт, Николай Матвеевич предложил заехать в столовую, выпить по стакану кефира (после угощения это хорошо, сказал он со знанием дела). Выйдя из столовой и садясь в «джип», увидели бегущего к нам молодого рабочего. Он кричал: «Николай Матвеевич, Николай Матвеевич! Хрущева сняли, Булганина назначили!» Николай Матвеевич принялся увещевать парня, просил не повторять «ерунду», но тот настаивал на своем, ссылаясь на то, что только что слушал радио.
Приехали в аэропорт и поняли: в Москве что-то произошло. К нам подходили озабоченные арабы, спрашивали, правда ли, что сняли Хрущева, и почему. А в Каире выяснилось, что парень из Асуана прав: Хрущев свергнут. Не знаю только, как возник Булганин.
В египетской столице московские перемены встретили негативную, если не болезненную, реакцию и у руководства, и у части простого люда. Никита Сергеевич здесь был популярен. Каирское телевидение 15 октября пару раз демонстративно показало вышедший к 70-летию Хрущева советский фильм «Наш дорогой Никита Сергеевич», где Брежнев, изъясняясь в любви, целовал его взасос. Нашу машину в тот день не раз останавливали солдаты, молодые люди, даже женщины с неизменным вопросом: «Почему убрапи Хрущева?» Зато оперативно, в изысканно-чиновничьей манере прореагировал наш посол. Явно без инструкции из Москвы он отправился в Национальную библиотеку и востребовал назад подаренные Никитой Сергеевичем книги с его автографами. Должен сказать, что египетский казус был не единственным, когда московские потрясения пришлись на мое командировочное время. Ситуация почти повторилась 27 лет спустя. В августе 1991 года я, советник президента СССР, был направлен в Сирию с посланием Горбачева к президенту Асаду. Вручение послания и длительная, почти пятичасовая беседа состоялись вечером 17 августа в прибрежном городе-курорте Латакия, где отдыхал сирийский президент, а 18-го я вернулся в Дамаск, намереваясь на следующий день первым рейсом улететь в Москву.
Рано утром 19-го за бритьем меня застал звонок нашего поверенного в делах. Сдавленным голосом он сообщил, что в Москве «происходят события». Приехав в отель, поверенный передал все, что слышал по радио (мидовское начальство пока молчало). Но главное, что его интересовало: не стоит ли «заморозить» написанную накануне шифровку — отчет о беседе с Асадом: ведь там не раз упоминается Горбачев и сирийский президент о нем тепло отзывается? За 27 лет наши представители не очень изменились — чиновничья «косточка» бессмертна.
Я не выказал возмущения, хотя оно и просилось наружу, лишь сказал, что телеграмму следует без задержки отправить. Тем не менее поверенный повторил свой вопрос в аэропорту, но на этот раз, не решившись, видимо, вновь обратиться ко мне, через ездившего со мной начальника Управления Ближнего Востока МИД В. Колотушу. Телеграмма была послана, пришла в Москву, но похоронена — теперь в МИД, который не стал ее рассылать («а вдруг…»).
На час раньше ко мне в отель приехал сирийский заместитель министра иностранных дел и, не скрывая беспокойства, стал расспрашивать, что произошло в Москве, не отразятся ли перемены па советско-сирийских отношениях. Я, естественно, ничего не мог толком ответить.
Но до чего сильны въевшиеся в кожу и завещанные прошлым рефлексы! Сидя в самолете, я размышлял, не возьмут ли в Шереметьеве меня, как сотрудника Горбачева, под стражу. Понимал, что вероятность такая не слишком велика, но все же готовился и даже шутил на эту тему с моим коллегой по командировке. В Москве на нас никто не обратил ни малейшего внимания, а меня ждала служебная машина…
В феврале 1970-го, через год с небольшим после ввода советских войск в Чехословакию, я побывал в Финляндии. Местная компартия не поддержала наше чехословацкое «художество». Ее позиция была тем более знаменательной, что Финляндия в послевоенный период постоянно оглядывалась на своего могущественного соседа. Все, что я увидел в этой соседней стране, вызывало сравнение с домашними условиями. И как результат — еще один кирпичик в здание критического анализа наших порядков.
Сразу бросились в глаза большое сходство в планировке городов, хорошо продуманный функциональный характер архитектуры (комбинация конструктивистских решений и современных новаций), отнюдь не безликой, забота о человеческих удобствах, даже и (особенно) в мелочах. И может быть, самое главное — отсутствие сколько-нибудь существенной разницы между столицей и провинцией в уровне обустроенности, бытовых и сервисных удобств (в 30-тысячном городе Савонлинна, например, было 6 ресторанов, каждый на 200–260 мест), в одежде, во внешнем виде жителей и т. д.
Была очевидна огромная роль кооперативов в торговле, в секторе обслуживания, в сфере развлечений. Членство в кооперативах — массовое, оно приносит реальные материальные выгоды. Самодеятельность граждан принимала самые своеобразные формы: скажем, во многих городах работали народные институты, опиравшиеся на финансовую поддержку государства и муниципалитетов. Например, в Пори, провинциальном центре, в таком институте 2700 человек изучали языки, общественные дисциплины, даже естественные науки.
В Финляндии я воочию убедился, что чехословацкая акция усилила в компартиях акцент на национальные моменты, ускорила процесс размывания скреплявшего их «цемента» официального интернационализма. В аудиториях, где собирались коммунисты и им сочувствующие, меня спрашивали: «Как согласуются ленинские принципы национального вопроса и Чехословакия?», «Значит, если бы у нас победил социализм, вы бы устанавливали, есть у нас опасность или нет?», «Как может маленький народ, например финский, сохранить у вас свою самобытность?». Запальчивость некоторых из задававших вопросы и живая реакция аудитории никак не вязались с моим представлением о финской сдержанности и молчаливости.
Уже в первый день пребывания в Хельсинки сопровождавший меня заведующий Отделом науки ЦК Компартии Финляндии О. Бьербакка рассказал анекдот. Финн пригласил друзей, все собрались, молчат. Вдруг кто-то попытался произнести тост. Тогда хозяин, указывая на водку и закуски, говорит: «Что мы, болтать собрались?» Вернувшись из лекционной поездки, я выразил сомнение в правильности этой молвы. Но Бьербакка возразил: «Это — особый вопрос. Он подогрел наших товарищей. Многие не понимают…»
В Финляндии я впервые вживую соприкоснулся также с тем, что линия раздела по чехословацкому вопросу проходит и внутри партий, что он стимулирует возникновение или усиление более широких, часто уже программных противоречий с позицией КПСС.
Обратил я внимание и на такое явление, о котором знал лишь из информационных материалов и рассказов коллег: наличие среди членов КПФ и ее активистов частных собственников, владельцев пансионов и ресторанчиков, магазинов и лавчонок, естественно, использующих наемную рабочую силу. Это явление, уже характерное и для других компартий, хотя и не вполне совместимое с марксистско-ленинской доктриной, очевидно, было симптомом их эволюции, свидетельством приспособления к меняющимся обстоятельствам.
И последнее политическое впечатление — сильные левые настроения среди студентов. О «полевении» или даже радикализации части молодежи — но нерабочей, остававшейся, скорее, пассивной — говорили мне многие. В университетских аудиториях и общежитиях я видел много портретов Мао и еще больше — Че Гевары, обилие левацкой литературы. Не раз попадались молодые люди, которые старались и внешне походить на Че Гевару.
По требованию студентов в ряде университетов были введены учебные курсы по марксизму. Молодежная радикализация иной раз принимала и весьма необычные, бескомпромиссно-наивные формы. Мне довелось видеть, как в телевизионном диспуте сошлись артисты — молодые и постарше. Первые говорили, что будут отказываться исполнять роли, которые противоречат их политическим взглядам. Вторые убеждали, что избранная ими актерская профессия обязывает играть все.