Тристан 1946
Шрифт:
— Кэтлин, в нашей фирме освободилась вакансия стенографистки. Как ты к этому относишься?
Она захлопала ресницами.
— Как я к этому отношусь? А какое мне до этого дело? Я не ищу службу. Вы специально позвали меня за тем, чтобы сообщить о такой перспективе?
В отличие от Ванды эта малышка на редкость многословна. Чем больше она озабочена, тем больше слов. Как я уже успел заметить, ее молчание — знак того, что она счастлива, но его она приберегает главным образом для Михала. Со мной и с жильцами Кэтлин по любому поводу готова вступить в беседу. Она словно бы заговаривает вас. Узнать от нее ничего нельзя, но уходишь с ощущением, будто выпил слишком много сладкого вина. У этой Изольды свои излюбленные жесты — быстрые и лаконичные. Она говорит так, словно бы сдувает с губ мыльные пузыри. Я всегда пытаюсь увидеть, куда улетают ее слова, — должно быть на ветер. Наша Изольда, беседуя с людьми, хотела бы уподобиться коту, шипящему на собак, или скунсу, отпугивающему врагов скверным запахом. Но из этого ничего не выходит — она гораздо красивее кошки и никого не может отпугнуть своим запахом. Иногда похоже, что она вообще не помнит, о чем говорит. Просто радуется звукам своего голоса, своему собственному теплу и не столько говорит, сколько поет, и не просто двигается, а танцует. Мне кажется, что, перечислив все ее чары, я приготовил какое-то несъедобное ассорти. Но как же мне еще определить всю эту несуразность, всю эту неестественность? Я не хочу, чтобы эта девушка мне нравилась. Сопротивляюсь, как могу.
Михал наделен теми же дарами. Он шаман. Гипнотизер. Их реакция на мир — это защитная оболочка, кокон, который они прядут.
Я говорю Кэтлин: У тебя столько всевозможных талантов, гораздо более ценных, чем умение готовить. Зачем зарывать их в землю?
Кэтлин мне: Ах, наверное, шницель вчера был недожарен? Почему вы мне сразу не говорите, если что не так? А вообще-то, это ужасно здорово, когда вы сердитесь! Ноздри у вас раздуваются, и вид такой решительный! А я, в общем-то, обожаю готовку. В школе моим любимым предметом была химия, потому что всегда что-то надо было подогревать, все эти тигельки, пробирки…
Я: Но все же ты выбрала не химию, а медицину.
Она: Я — выбрала? Ничего я не выбирала! Это отец за меня выбрал. Хотел, чтобы я побольше зарабатывала и обеспечила им старость. Его пенсии не хватает даже на покер.
Я: Стало быть, ты не любишь медицину?
Кэтлин срывается с места, разыгрывая маленькую вокально-мимическую сцену:
— Я не люблю медицину? А кто же занимался тестами для Михала? Кто следит за тем, чтобы он принимал витамины и спал на доске? Кто сказал, что я не люблю медицину? Наверное, мама. Она хотела, чтобы я стала важной дамой. Или, скажем, Кюри-Склодовской. Разве вы не знаете, что родители знают своих детей куда хуже, чем посторонние люди?
Вошел Михал с настороженным видом:
— Что ты здесь делаешь, Кася? — Он всегда называет ее Касей. — Ты же знаешь, что я не могу один и копать и сажать.
Почему он не может один копать и сажать — ддя меня тайна. Во всяком случае я понял, что подыскивать место для Кэтлин — пустое занятие.
По вечерам, в тех случаях, когда планы на завтрашний день менялись, я поднимался к ним наверх. И не сказал бы, что любимое их прибежище — тахта. Михал сколотил себе из старых дверей, которые отыскал где-то в гараже, чертежную доску. Иногда случалось, он что-то там рисовал, а Кэтлин, сидя рядом в кресле, следила за каждым его движением.
— Значит, все-таки прежние занятия не забыты? — как-то заметил я. — Послушай, Михал, на Ливерпуле свет клином не сошелся. В Лондоне тоже можно учиться и получить диплом.
Он что-то пробурчал, а потом смущенно объяснил:
— Занятия тут ни при чем. Я рисую для себя, вот и все.
Когда Кэтлин рядом, он куда добродушнее.
Я: Но если ты все еще любишь рисовать, может быть, стоит продолжить занятия архитектурой?
Он согласился: Конечно, стоит. — Чуть заметная усмешка тронула его губы. — Но, знаете, дядя, лучше не сейчас. Потом. Погодя.
Кэтлин вскочила с места. Зрачки у нее расширились, ноздри дрожали.
— Когда, скажи, когда? — спросила она, коснувшись указательным пальцем его груди.
Он рассмеялся, отступил на шаг, поцеловал ее палец и сказал сдавленным голосом:
— Никогда.
У меня нет ни сил, ни здоровья, чтобы думать о том, что означают все эти недомолвки и колдовские заклятия. Кэтлин и Михал прижились, соседи к ним привыкли, их манеры приписывают иностранному происхождению, так что я не солгал, когда писал Ванде что все в порядке. А я со своей стороны продолжаю давать им практические советы без всякой веры в успех. Хотя эта пара ведет себя вопреки всем обычаям и общепринятым нормам, у меня нет никаких оснований для недовольства. Им всегда удается сбалансировать с помощью разных трюков. Букетик фиалок, комплимент в сочетании с выразительным взглядом, вечер песенок у мисс Линли, урок танца у Смитов — и нечищеные дверные ручки меньше бросаются в глаза. Если кто и терпит урон — это я.
Никогда я не был поклонником Вагнера. Приторная слащавость белокурой немецкой Изольды для меня не менее смешна, чем глубокомысленная чувствительность моей матери. Я так и не смог заставить себя дослушать «Кольца» до конца. Я не смог бы отличить Кримгильды от Брунгильды, Тристана от Лоэнгрина. Я не помню даже мотива «Валькирий». Но эта новоявленная ирландская Изольда, королева с темно-рыжей гривой и щеткой в руках, эта медичка Кэтлин, не признающая ни людей, ни богов, никого, кроме Михала — своего Тристана в дырявом свитере, не дает мне покоя. Это из-за нее опера вдруг шагнула с театральных подмостков в жизнь. Иногда этот спектакль кажется мне трагическим, иногда просто комическим. И тем не менее я все реже думаю о Михале и все чаще — о Кэтлин.
В то же время я прекрасно понимаю, что никогда не мог бы себе представить ее в роли своей жены, любовницы, подопечной или хотя бы как некий «идеальный образ». Я не испытываю к ней никакой симпатии она, подобно буре, впечатляет, но нисколько не надует меня. Помнится, когда мы только-только познакомились, Михал был одержим идеей «спасения человека». Кэтлин принадлежит к числу тех людей, которых я спасал бы в последнюю очередь.
Чтобы как-то разрядить атмосферу, я решил вывести их «в свет» Прежде всего я познакомил их с представителями «лондонской богемы». Есть у меня один приятель югослав, как и я осевший в Англии еще до войны. Ему повезло, он сумел расположить к себе одного польского аристократа, который был знаком с самыми знатными приближенными ко двору семействами. Предстояла коронация Георга VI. Миодраг сумел получить все необходимые приглашения на это торжество и запечатлел в серии рисунков происходящую церемонию во всей ее марионеточной неподвижности. Потом при поддержке своего патрона с папкой в руках ринулся «завоевывать издательства».
И что же? Эти господа впервые увидели вытаращенные глаза, тощие икры, острые локти и покатые плечи, придворную спесь, штампованные улыбки, парики, медвежьи шапки, конские хвосты, мундиры, бальные платья, суету и пестроту, кареты и диадемы, митры и короны. Все разновидности британского уродства и роскоши, жеманства и чванства, великолепия и благолепия — весь этот пестрый хоровод, покинув тенистые аллеи и сумрачные соборы, хлынул навстречу господам издателям, стоило смуглому чужеземцу раскрыть свою папку; промелькнул, непокорный, непослушный, шумный, и исчез, словно мираж. Такой Англии эти господа не знали.
— Мне очень жаль, но я вообще не признаю карикатуры в искусстве, — сказал один из них.
— Я боюсь, что Гойя и Домье создали нечто более ценное, они лучше знали предмет, — сказал второй.
— Какая дерзость! — возмутился третий.
В свою очередь тот же влиятельный приятель отвел Миодрага к Мафусаилу английской сцены, знаменитому старцу с розоватой кожей и серебристыми баками, который, попивая молоко, просмотрел листы с рисунками и, вздыхая, сказал: «Ах, какая жалость, что это не мои работы». Он заказал югославу собственный портрет «под тем же углом зрения». Зловещий портрет был выставлен в самом модном салоне. Знаменитый драматург заявил, что Миодраг гений, и, когда альбом с рисунками снова оказался на книжном рынке, все те, чье слово имело вес, до одного подтвердили, что Миодраг открыл Англию заново.
Я познакомился с ним еще до войны, когда он кое-как перебивался, пытаясь торговать сплетнями румынского и югославского двора. Одно время он зарабатывал тем, что, сидя на складном стульчике возле Гайд-парка, делал наброски с прохожих, по три шиллинга за штуку. Одним из его клиентов случайно оказался поляк, граф Малоторский, питавший слабость к брюнетам. В те годы Миодраг был серьезным юношей с угловатыми манерами крестьянского парня. Ему казалось, что он способен увидеть мир по-новому и поразить всех своим открытием. Поскольку аппетит у него был завидный, он с жадностью глотал любую приманку. Но уже тогда ни в его сюжетах, ни в красках не было ничего банального. Родом он был из Словении. В их деревне крестьяне, боясь конокрадов, держали лошадей наверху, куда вел особый настил, а сами ютились внизу, топили по-черному, к тому же Миодраг вечно боялся, что от стука копыт и громкого ржанья обвалится потолок.