Тристан 1946
Шрифт:
Со стройкой пришлось распроститься. Теперь у меня было время подумать: что я на этом хваленом Западе нашел? А тем более здесь, за океаном, у дядюшки Сэма? Всякие чудеса показываю, как факир, работаю, из кожи вон лезу. А там в Польше ребята пьют белую и в героях ходят. Не мог я себе простить, что оставил у Подружки альбом фотографий — сгоревшую Варшаву. Здесь, на Лонг-Айленде, не дома, а парфюмерные салоны. Прежде чем новый владелец или жилец получает ключ, ему уже и газоны разобьют и деревья посадят, под окнами азалии цветут, не дай бог, он ножки в земле испачкает, в саду травка, на дорожках бетон или мелкий песочек. Мусор со стройки сразу вывозят, чтобы все вокруг радовало глаз. Унитазы выкрашены в приятный цвет, туалетная бумага в тон подобрана, сортир от кухни не отличишь, кухню от салона, всюду блеск, чистота, лавандовым мылом пахнет. А я нарочно рассказал гостям, как в Варшаве во время восстания люди шли по канализационным каналам по шею в дерьме. Кэт как услышала про это, помчалась в уборную — ее вырвало. А потом взяла меня за руку и говорит:
— Никому не рассказывай таких вещей. Мне можно, я тоже дерьма досыта наелась, маркиз мой был настоящий скот. Но вообще-то люди не хотят знать, что жизнь — бездонная бочка грязи. Что можно через все это пройти и как ни в чем не бывало лечь с женщиной в кровать. Мы живем в цивилизованном мире.
Я чуть не задохнулся:
— А мне что, хотелось через такое пройти? Я об этом с детства мечтал?
Она закурила:
— Интересно знать, чем родина наградит тех, кто во имя нее сидел по шею в дерьме? Что они от нее получат? Наверное, то же, что я от своего маркиза? Полное отвращение ко всему на свете.
И тут я испугался. Испугался Кэт Уокер с ее голой спиной и с жесткими словами. И этой страны с розовой бумажкой для задницы, всего мира заново испугался. Может, еще больше, чем когда-то в Варшаве Анны, у которой не было лица. Тогда я подумал: черт возьми, подамся к маме. Удеру на Запад. А теперь-то я уже на Западе и удирать некуда. По ночам я себя уговаривал: «Идиот, ну чего боишься? Плохо тебе тут? Такому балбесу, как ты, без диплома, везде придется спину гнуть, но все равно года через два ты свою хату построишь, потому что тут простой работяга больше зарабатывает, чем в Европе инженер. Идешь куда хочешь, ешь что хочешь, чистота, порядок, ассенизатор ты или министр — все едино, каждый тебя хлопает по плечу, говорит — «Хэлло, Джо!» Паспорт — зеленая карточка в целлофане, как проездной билет на трамвай, вот и все твои документы. Никто их не спрашивает — разве что надумаешь в Канаду съездить. Свободная страна, свободы здесь, дурень ты этакий, больше, чем в Англии.
Как молитву, я каждую ночь эти сказки себе повторяю, но страх не уходит, прячется где-то глубоко — не в животе, не в голове, а черт знает где — может, в прошлом. Жестких слов ее испугался. Что родина — пустое место и что бесплатно ничего делать не стоит. И еще эта фраза — «чем родина наградит» — больно меня задела. Засыпаю и тут же просыпаюсь, больно мне, а боюсь крикнуть, захлебнуться боюсь, сажусь на кровати и вспоминаю, как я тогда собой гордился, про танк вспоминаю, про каналы, про партизанский отряд и про Дракона… и потом, как я у немцев в лагере ждал Международного трибунала, думал, орденом наградят. Орденом? За что? Умрешь со смеху! За то, что всего наглотался? Кася правильно сделала, что выбросила мои воспоминания: вы ведь живем в цивилизованном мире.
Но ведь меня-то Кася не выбросила, как говорили в старину, «из своего сердца». Не Трибунал, а Кася меня наградила. Три года со мной промаялась, ни единым словом не попрекнула. А в Пенсалосе, когда мы прощались, она сказала: «Будешь несчастлив — я к тебе приеду…»
Ну вот я сажусь и пишу: «Кася, спина у меня болит, даже по нужде нагнуться не могу. Как только приду в себя, опять наймусь в двух местах, чтобы мы скорее были вместе, но и сейчас зарабатываю неплохо, торгую подтяжками в универсальном магазине Вулворта».
Открытку я отправил. Думаю, догадается, что у меня болит не одна спина. Может, первой открытки Кася не получила? Подружка ведь хотела, чтобы у нас все кончилось, и, может, не отдала открытку? А теперь Подружка расчувствуется и эту открытку наверняка передаст. Кася все бросит и примчится. Или хотя бы напишет письмо теми нашими словами, а они для меня лучшее лекарство и утешение.
И опять я после работы сломя голову мчусь домой. Не письма жду, а Касю. Она хотела, чтоб я без нее был несчастлив, вот я и пишу, что я без нее болею, чего уж больше? Жду терпеливо, женщине дольше ехать, чем письму. Ждал и на тринадцатый день наконец дождался — не ее, а письма. Разрываю конверт, того и гляди, проглочу письмо. И что же там написано? Что она готова ждать еще хоть пять лет! Меня так и бросило в жар. Ах, вот оно что? Увидимся, значит, через пять лет. В день святого Никого. Чужое несчастье понятнее, когда ты сам несчастлив. Она бы приехала, если бы профессор не уволил Эрнеста и миссис Мэддок. А сейчас ей и без меня хорошо. Это и дураку ясно.
Я попросил Кэт прийти вечером и сделать мне массаж спины. Надеялся на Кэт, все думал… и все напрасно… Кэт? Ну и что же, что Кэт? Только имя то же — Кэтлин. Далеко Кэт до Каси! Руки у Кэт красивые, белые, у Каси ладошки пошире и потемнее, но из ее рук искры летят, а у Кэт руки будто тряпки. Побыли мы с ней часок. Как только она ушла — чувствую, умираю.
Но нет, умереть мне не дали. Бернард привел доктора. Отвезли меня в роскошную больницу, нянчились со мной вовсю. Кэт приносила мне котлеты с булкой и яблочный пирог — ничего, есть можно.
Через неделю я оттуда вырвался, пришел на стройку, там говорят, жди до первого. А Бернард продолжал надо мной работать. Мама их в это время как раз оказалась в Нью-Йорке, они с Кэт отвезли меня туда, на Пятую авеню. У них там напротив Центрального парка в особняке целый этаж. Внизу, у входа, букеты в мраморных вазах, швейцар у дверей в сюртуке с галунами, в лифтах тихо, как в гробу. И старушка тихая-тихая. Маленькая, серенькая, сидит на дорогой кушетке, даже дышать не решается, сидит и украдкой поглядывает то на меня, то на Кэт. Бернард тараторит без умолку, меня нахваливает, про поляков что-то брешет, а она вроде бы ничего и не слышит. Бернард говорит:
— Знаешь, мама, акции поднялись, давай отлакируем твою яхту и выпишем тебе повара из Франции, а то твой негр, Лоуэлл, того и гляди тебя помоями отравит.
Она головой трясет:
— Нет, нет, Лоуэлл баптист, как и я, в кают-компании у нас теперь часовня, вместе молимся. Французы верят в Вольтера, француз меня отравит. — Она повернулась ко мне:
— А вы верите в Бога?
Я растерялся, откуда мне знать, верю ли я в Бога?
Сижу, опустив голову, а ей, наверное, показалось, что кивнул, да, мол, потому что она своей худенькой ручкой дотронулась до моего плеча и залепетала:
— Это хорошо, очень хорошо, что вы верите. Ах, мой мальчик, только Бог может спасти человека, от людей помощи не жди. Мои дети несчастливы, а все потому, что не верят в Бога, прошу тебя, не покидай их.
Бернард фыркнул:
— Значит, из ловушек дьявола нам поможет выбраться человек? Наш юный Майк?
— Нет, нет, — затрепыхалась она, — он не спасет, но своей верой поможет вам бороться с дьяволом.
Я сидел эдаким паинькой. Ну и вскоре выяснилось, каким образом я должен помогать в борьбе с дьяволом. Едва только мы вышли от благочестивой мамы, Кэт помчалась на Пятую авеню к «Саксу», за покупками. А Бернард потащил меня в кабак. Сидит, все время мне подливает, в глаза заглядывает.
— Как тебе понравилась миссис Уокер? — спрашивает. — Ты, надо сказать, здорово ей понравился. Уж очень ловко у тебя с Богом получилось, теперь она день и ночь молиться будет, чтобы ты женился на Кэт.
Меня словно палкой по голове огрели. Но ничего, сижу тихо, делаю вид, что все это шутки.
— Если бы молитвы твоей мамы доходили до Господа Бога, — говорю, — ты бы сидел не тут, а в конторе своей фирмы. (Фирма «Уокер и К°» на папины тюремные денежки теперь корабли строит.)