Триумф «попаданцев». Стать Бонапартом!
Шрифт:
«…Вот таков в кратком описании, Милостивый Государь мой, Николай Иванович, есть сей человек, с коим мне ныне волею судьбы судилось плыть одною дорогою. Воистину напоминает он мужей древности устремлениями своими. И даже временем превосходит дерзостию замыслов необычайнейших. О коих я вам рассказать намерен позже, поелику времени и обстоятельности рассказ оный требует более, нежели располагаю я уже сей час. Да и бумаги и чернил запас мой изрядно оскудел, расходованный на послание сие и рука моя устала…
Но однако ж должен я приписать, хотя и вкратце, что отнюдь не в эйфорической влюбленности пребываю я в отношении генерала Бонапарта. Невзирая на все славословия, что пел ему на многих сих страницах. Ибо не только восхищение, но смущение вызывает он поровну во мне направлениями поступков своих! Взять вот, наприклад, хоть те же нынешние события. Ничто не указывало на склонность его к действию политическому за все время, покуда нарастало противостояние Национального конвента и санкюлотов. И того более, по мере знакомства моего с данной персоной никогда допрежь не высказывал он симпатий ни к той, ни к другой стороне, а даже паче того, наоборот, осуждал резко братоубийство и кровопролитие, как и подобает всякому верному почитателю Великого Жан-Жака Руссо. И вдруг внезапно в единую часа минуту сделался он ровно тигр и бросился в самую гущу схватки, отринув всяческое миролюбие!
Но как это произошло? Поверите ли, Милостивый Государь мой и Благодетель, что всего трое человек во всей Франции видели этот момент и знают, что то было? Тако ж один из этих троих есть ваш покорный слуга! И ум мой даже и по сей момент управиться не в состоянии с внезапностью этакой перемены! Ибо поверить не могу, сколь малой причины ради на столь великое может решиться человек.
У моего здешнего товарища, Петруши Верховцева, был здесь, в Париже, учитель математических наук, к коим Петруша весьма склонен. Учитель сей пребывал в достоинстве депутата Национального Конвента, а до того еще даже Законодательного Собрания и, между прочим, явился автором нынешнего французского календаря нового строя, про который вы, друг мой Николай Иванович, безусловно, слышали. Имя этого учителя Шарль Жильбер Ромм и по политической принадлежности пребывал он все это время членом партии Горы, она же Montagnards, что по нынешним временам небезопасно весьма. Генерал Бонапарт и Ромм не встречались николи до сей поры и не были знакомы друг с другом. Также и не были ничем один другому обязаны. Но вот утром второго прериаля произошло то, что никак не укладывается у меня в уме по здравом размышлении, а по рассуждении всего, что ведомо мне, но не рассказано покуда никому, так и вовсе привести может в трепет… Однако простите меня, мой сердечный друг, я отвлекаюсь, ибо мешается мой ум, не в силах будучи справиться с сонмом мыслей, обуревающих его по сему предмету (о чем клятвенно обещаю поведать все подробно позже либо когда вернуся в Отечество наше и встретимся мы наяву, ныне же недосуг, ибо многоречиво сверх меры будет).
Обскажу кратко и по порядку. Во второй день месяца прериаля французского календаря, а по-нашему исчислению восьмого мая, пребыл я в студии товарищества художественного нашего, про кое уже упоминал, „Птенцами Давидовыми“ именуемого, в коем я с товарищами трудимся не покладая рук над архитектурными и иными проектами. Были там я и еще один товарищ мой, Данила Подкова, Главный архитектор, как называет его генерал Бонапарт. Мы прилежно занимались разбивкой территории будущего поселения в Шале-Медон, когда отворилась дверь и вошел с улицы Петруша Верховцев, бледный, как сама Смерть, со слезами на глазах. Мы по естественному зову души стали пытать товарища нашего, в чем состоит его печаль, и он, помалу справившись с терзавшими его муками, поведал нам, что произошло накануне в Тюильрийском дворце, где заседает Конвент. О том, как с утра ждали все явления санкюлотов и готовились к нему. И как неожиданно для всех, отразить сие явление не получилось (ибо жандармерия, призванная охранять Конвент от дурных посягательств, не только не стала чинить явившейся толпе препятствий, но в значительной мере перешла на сторону санкюлотов, заявив, что они поддерживают требования народа). Как обезумевшая от голода толпа, ворвавшись в зал заседаний и столкнувшись с депутатом Феро, в ярости вскричала как один человек: „Это Фрерон!“ — приняв его за депутата Фрерона, предводителя мускаденов, ненавистных врагов санкюлотов — и тут же некий токарь Тинель пронзил ему грудь, отрезал голову и, насадив на пику, явил сей ужасающий знак всему собранию, устрашив тем самых неустрашимых. Как возбужденная масса санкюлотов принялась метаться по залу заседаний, требуя хлеба и Конституции, но никто из депутатов не находил в себе силы поддержать униженного Народа, как в конце концов Шарль Ромм, не в силах вынести происходящего, хотя и будучи всего лишь учителем и математиком (в Конвенте он отвечал за работу школ народного образования), решил возвысить свой голос за права Суверена Французской Республики. И как четверо друзей и соратников его по партии монтаньяров присоединились к нему, потребовав принять ряд декретов, насущно необходимых для исправления ситуации. Как трусливо перепуганное „болото“ Конвента единодушно взмахами шляп проголосовало за эти постановления. А председатель собрания публично обнялся с предводителем санкюлотов и облобызал его в знак полного примирения. Как, получив удовлетворение своих требований, санкюлоты покинули к полуночи Тюильрийский дворец, радостно отправившись к себе на окраину. И как сразу же вслед за этим все собрание в страшном гневе накинулось на Ромма и его товарищей, которые едва не были умерщвлены, в точности как несчастный Ферро перед тем, но затем все же решили сделать это законным порядком по решению суда…
Слезы полились из глаз моих при известии о подобном вероломстве и из сочувствия к горю друга. Данила так же печалился, хотя и принадлежал к сторонникам иной партии… И тут в студии явился генерал Бонапарт, по своему обыкновению делавший это каждый раз по прибытии в город.
Увидев нас в расстроенных до такого состояния чувствах, генерал принялся настаивать, чтобы мы открыли ему обстоятельства, столь нас опечалившие. Мы не стали отказываться, и Петруша повторил ему свой рассказ о том, что случилось с его учителем. И вот тут-то произошло то, что меня поразило до глубины души моей.
Бонапарт выслушал Петра весьма внимательно, не задавая никаких вопросов. И по его неподвижному лицу нельзя было прочесть, какие чувства будоражат его душу. А по завершении рассказа грустно сказал: „Черт бы вас драл, революционеров, мать вашу за ногу…“ (я поминал уже ранее, что русским языком он владеет весьма хорошо, иногда только употребляя слова, нам непонятные или неправильно произнесенные) и после этого внезапно велел нам прекратить работу, а ему дать перо и бумагу. „Данила! — приказал он. — Отнесешь письмо, что я напишу, в секцию Кен-Венз Сент-Антуанского предместья, ее председателю комиссару Роньону и скажешь, что я прошу его действовать так, как там указано, а на словах передашь, что я заклинаю его удержать санкюлотов Сент-Антуана от каких-либо трепыханий — иначе им всем крышка! Петруха, отправляйся в Латинский квартал к Евгению и делайте с ним там что хотите, но к завтрашнему дню мне нужна рота добровольцев для важного дела в городе! А ты, Алешка, — пойдешь со мной!..“ (так я и оказался в самом центре сего коловращения).
Ну, далее общий ход событий я описал вам, Милостивый Государь, ранее. Не буду повторяться излишний раз.
Но с того момента в нашей студии меня не перестает неустанно глодать одна только мысль: кем же надо быть, чтобы, не раздумывая даже получаса, совершить столь многое и столь дерзкое ради вызволения от смерти никогда ранее не известного тебе человека?»
Из записок Лазара Карно.
«Я хорошо помню тот час и тот ключевой момент, когда ход событий поменял свое течение полностью и бесповоротно.
В тот день противостояние Конвента и предместий достигло высшей стадии своего накала. Я как раз находился в Конвенте, куда явился с заседания военного комитета сообщить, что все запланированные нами приготовления закончены. Три тысячи регулярных войск генерала Мену с артиллерией, кавалерией и двадцать тысяч добровольцев Национальной гвардии центральных секций окружили Сент-Антуанское предместье в полной готовности начать по всем правилам штурм сооруженных мятежниками баррикад, не останавливаясь перед разрушением жилых кварталов. Ожидали только окончательного сосредоточения сил на рубежах атаки. Мы рассчитывали, правда, что до крайности не дойдет и санкюлоты сдадутся, узнав о такой угрозе, но готовиться все равно следовало всерьез.
И в этот момент, едва закончился мой отчет, в зале заседаний Конвента появился неизвестный человек весьма бледного вида и, направившись к месту председателя, протянул занимавшему в этот момент председательское кресло депутату Вернье какую-то бумагу. Вернье принял ее, начал читать… И все без исключения находившиеся в зале прекрасно различили, как меняется его лицо. Становясь таким же бледным, как и у принесшего послание. Стоящий по обыкновению рабочий гул принялся стихать, сменившись гробовой тишиной. „Что? Что такое?! — послышались наконец нетерпеливые возгласы. — Что случилось?“ Вернье оторвался от бумаги, посмотрел в зал невидящим взглядом и произнес сдавленным голосом:
— Секция Лепеллетье окружена тысячами солдат и сотнями пушек. Нам выставлен ультиматум: немедленно сложить оружие, вывести войска из города и заплатить единовременную контрибуцию в пользу предместий в размере пяти миллионов ливров золотом…
Тишина стала оглушающей: никто не мог поверить, что правильно понял то, о чем идет речь. Кто-то, встав, оглушительно громыхнул стулом. Под этот удар Вернье закончил:
— Если до двенадцати часов дня эти требования не будут исполнены, он прикажет открыть огонь, и секция Лепеллетье превратится в руины, под которыми погибнут все наши близкие… Комитеты Общественного Спасения, Общественной Безопасности и Военный Комитет арестованы на своих рабочих местах в полном составе. — Председатель бросил на меня затравленный взгляд, по которому я понял, что в письме указано мое отсутствие в Комитете. И только после этого, наконец, сумел оценить силу нанесенного удара — он был неотразим: — Потому что эти три Комитета представляли собой наше главное и единственное оружие, без них мы не могли управлять ничем… А угроза поступить с секцией Лепеллетье так же, как мы планировали поступить с мятежниками, говорила об очень решительном характере автора ультиматума. — В половине двенадцатого он даст первый залп, потом ждет полчаса и открывает непрерывный огонь. До половины двенадцатого осталось совсем…
Отдаленный грохот множества орудий, от которого задребезжали стекла, показал, что назначенный срок уже наступил. В зале все вскочили с мест, не зная, что делать.
— Ва… ваше превосходительство!.. — пролепетал бледный посланец рока, в котором я, вспомнив, с трудом узнал председателя комитета секции Лепеллетье, так он был напуган. — Сделайте же что-нибудь…
— Да кто такой этот „он“?! — выкрикнул одновременно кто-то из зала. Это обращение Вернье услышал. Словно очнувшись от дурного сна и обнаружив, что сон совсем не кончился, он провел рукой по лицу и произнес:
— Какой-то генерал Бонапарт…
Это были слова самой Истории».
Самое смешное — и об этом я уж точно никому не расскажу, — что соломинкой, переломившей хребет моему терпению, стали «мушкетеры». Точнее, один «мушкетер» — Петя Верховцев. Математический ученик Шарля Ромма. Ну — того самого знаменитого депутата Конвента, который изобрел наш родимый республиканский календарь для всеобщей путаницы… И по совместительству умеренного монтаньяра, сумевшего пережить все кризисы революции. Включая и фатальный для якобинцев Термидор. А вот прериаль не получилось…
Совершенно ничего не ожидая, я приехал в «гнездо» «Птенцов Давида», которые уже давно наполовину своей деятельности были заняты работой на Шале-Медон (а куда деваться, если людей-то нет?), и там застал прямо-таки кладбищенскую обстановку… Ну, к мрачности Данилы я уже привык. Но прибавление к этому еще и впавшего в депрессняк Петра оказалось слишком…
Как выяснилось, Ромма арестовали накануне вечером. Точнее, уже ночью. Вместе с еще несколькими депутатами-монтаньярами — Субрани, Дюруа, Гужоном и Бурботтом — за захват власти в Конвенте и принятие антиправительственных декретов (ну, кто слышал требования санкюлотов Сент-Антуана — поймет, о чем речь). У этих, блин, народных трибунов хватило ума заставить Конвент, захваченный, уже как обычно, бессмысленно мечущимися (как обычно же, ага…) санкюлотами Роньона, принять постановления о возвращении «максимума», освобождении политзаключенных и даже — о, боги Олимпа! — введении в действие Конституции девяносто третьего года. Робеспьеровской то есть!.. Под вопли обрадованной толпы.
Ну ничего лучше они придумать не могли. Едва разбушевавшегося Фантомаса — народ то есть — выперли тоже обычным уже порядком из зала заседаний и с Карусельной площади перед Конвентом, как весь зал в общем порыве повскакал с мест и в один голос завопил: «Смерть убийцам, кровопийцам, агентам тирании!» — И остальные депутаты чуть было не порвали «отважную пятерку» на клочки прямо на месте. Просто каким-то чудом не дошло до такого. Требовали и расстрелять здесь же, в соседней комнате. Но все же только арестовали и отвезли в тюрьму. Скрытно, в госпитальных повозках. Ромм, отправляясь в застенок, написал записку своей молодой жене: «Дорогой друг! Национальное Собрание издало приказ о моем аресте. Заклинаю тебя, во имя любимой тобою родины, во имя равенства, ценить которое вместе со мной я тебя научил, во имя ребенка, которого ты носишь в себе, не предавайся беспокойству. Помни каждую минуту, что ты отвечаешь перед ребенком, и что бы ни произошло с тем, кто связал свою судьбу с твоей, пусть ребенок воспримет от тебя принципы чистейшей морали и откровеннейшего республиканства. Прощай. Прошу тебя написать матери». [7]
7
Текст подлинный. — А. Р.
Верховцеву передали, что Ромм был абсолютно спокоен, когда отдавал эту записку человеку, взявшемуся ее доставить. Сомневаться не приходилось в том, какая участь ждет арестованных, едва только волнения (пытающиеся выглядеть мятежом) сойдут на нет. В Конвенте уже собрали комиссию для суда над «агентами тирании».
Петя рассказывал мне об этом, не скрывая слез. Он очень любил своего «старика» (хотя я так толком и не понял, за что. Ну да это и не мое дело…). Рядом за рабочим столом Данила сопел так, словно собирался открутить мне голову. Причем немедленно. А в углу Алешка хлюпал носом совсем уже как младенец… И я отчетливо понял, что если так все и пойдет дальше, то с ребятами я больше работать не смогу… Вернее — они со мной не смогут. А мне подобного поворота дел почему-то ну совсем не хотелось…