Трофим и Изольда
Шрифт:
Костя всегда мучительно переживал свой рост. Не бывал на молодёжных вечеринках: девушки смотрели на него с дружеским участием, которое он ненавидел. Первый настоящий роман случился на курорте в приморском городе, уставленном пушками всех времён и назначений: старинные резные на четырёхугольных «сундуком» лафетах, корабельные и просто полевые – как в музее были они собраны здесь, в городе моря и войны. Костя рассматривал одну, медленно поворачивая штурвальчик наводки. «Каждый мужчина становится мальчиком, увидев колёсико, которое можно повертеть» – сказал женский голос.
Сзади Костю иногда принимали за мальчика. Потому и носил он преувеличенно-солидные костюмы, всегда галстук, очки. А тут он сразу признан мужчиной, и даже ирония могла относиться только к мужчине. Обернулся...
Всё произошло, как будто само собой. Им было хорошо, но она снова пошутила:
– Подругам я навру, что на курорте за мной ухаживал капитан дальнего плавания, огромный блондин со стальными глазами...
Не ответив, он через час уехал из города. И, в конце концов, нашёл женщин, которым было неважно высок он или мал, красив или уродлив, умён или не очень. Это не были проститутки: в державе, где зубную боль лечили в поликлинике, а за границей гастролировали по записи в паспорте, проститутки существовали только в гостиницах «Интуриста». Для обладателей валюты – она же «баксы», «зелень» и т.д. Другие, уличные, были отвратительно вульгарны и не слишком отмыты. Промежуточные сорта здесь не произрастали. Но если не сложилась жизнь и праздником выглядит ужин в хорошем ресторане, туфли в подарок или поездка к морю, которую сама оплатить не можешь? Он был этим женщинам благодарен, вспоминал уважительно и тепло. Потом жизнь разделилась на «до неё» и «при ней». Она – почти дом. Дом манил… но до сих пор Костя был свободен от обязательств. Она сказала: «По-моему, тебя всё стало устраивать...» Он не услышал.
Письма становились короче и суше. Неужели всё уйдёт и опять впереди пустота? От неуверенности, от метаний между надеждой и отчаянием, она становилась грубой. Первая ссора – беспричинная и оттого ещё более злая, была в гостинице. Они отдыхали вместе но, подчинённые нравственности, конечно же государственной! – жили в разных номерах. Чтобы заночевать у неё, Костя должен был проскользнуть по коридору незамеченным. Иначе раздавался телефонный звонок: «У вас гости. После одиннадцати это запрещено!»
Будто нельзя переночевать до одиннадцати. Было бы желание...
Некоторые дежурные за купюру соглашались обойти такой родной и знакомый каждому столб, но другие были поборницами скромности и законных браков. Поднимался крик, в адрес хозяйки номера сыпались оскорбления и угрозы. «Выселим! Напишем! Сообщим!» Раздавалось устрашающее слово «милиция». Она слушала, стиснув зубы. Один раз, другой...
Костя сидел на балконе и смотрел, как она курит.
– Чего ты на меня уставился?
Он представить не мог такого тона. Отвёл взгляд. Вокруг всё было, как полагается на юге: пальмы, цикады, море с лунной дорожкой.
– Чего отвернулся? Тебе до меня дела нет?!
Было бы смешно, не звучи в голосе настоящая злоба. Теперь она искала повод, чтоб уколоть, хотя б и по мелочи. Годились и его рост, и странная, как будто, профессия, и любая оплошность Нападки уже не стихали.
Костя знал, что бывают вещи необратимые. Когда поезд летит под откос, поздно укреплять рельсы. Он не мог решить, летит ли поезд под откос. Приезжал, надеясь на чудо, и понимал, что всё идёт к концу. А ей казалось: «ну вот ему уже всё равно, всё безразлично» – и она не могла сдержаться.…
…Она вернётся поздно, в семье празднуют день рождения. Ей надо быть, но с Костей неудобно. «Как я тебя представлю?»
Открыв дверь своим ключом, распаковал чемодан, походил, задумавшись, по комнате и съел чего-то из холодильника. Часы пробили двенадцать, потом час. День рождения престарелой тёти? Видимо, ночевать она не приедет. Костя сидел в кресле. Перед ним висела маска, они смотрели друг другу в глаза.
– Похоже, дед, мне наставили рога? – Костя рассматривал свой вопрос, как риторический, – что ж, дед, всё когда-нибудь кончается. Для тебя это мелочи, ты – вечность! Ты всегда знал, что всё кончается.
– Чепуха собачья, – сказал карфагенянин, смачно зевнул, прищурился и потёр нос ладошкой, чему Костя совершенно не удивился. Дед сморщился и чихнул. Снова потёр нос. Чихнул ещё раз и продолжил: – Чепуха. Басни дедушки Крылова. Подумаешь, всё кончается! Потом начнётся сначала. По кругу.
Костя вздрогнул и проснулся. Маска висит на стене. Глаза круглые, нос каплей.
– Шуточки! – он поёжился. Пора было спать на самом деле.
Когда она приехала, Костя уже сложил чемодан.
– Ты хотел мне что-то сказать?
– Я жду, что ты скажешь.
–Ты и так понял.
– Да...
Вынул из связки её ключ и положил на стол. Выходя, приостановился. Нет, не окликнула. Большая любовь, случившаяся в его жизни, кончилась. Замкнулся круг. Circus. Цирк.
На самом деле это несколько кругов, один в другом. Из любого ты попадаешь в следующий. Верхний, самый большой, купол – висит почти под небом и днём, пока нет представления, погружён в непроглядную, гулкую тьму. Ниже воронка кресел, блестя лакированным деревом, сбегает к синему плюшевому барьеру, ещё круг. Синий барьер окаймляет желтое сердце дома – манеж. В огромном здании, торжественном как лайнер и в палатке шапито на городском базаре, поперечник манежа одинаков: тринадцать метров. Всегда и везде. Хотя в большом цирке из дальних рядов он кажется маленьким. В центре манежа, всё наоборот: вокруг море жёлтого песка и даже барьер далёк. Воронка кресел не сбегает, а наоборот, взлетает в огромный провал, в чёрное небо. Конечно, если там, наверху, не включены фонари.
Пятая глава
«Всяк сущий в ней язык…»
1.
В заповедник Трофима повёз окулист Ашот Карпович: ехал в тамошний посёлок, повидать двоюродную сестру. «Москвич» был похож на спичечную коробку и на ухабах Трофим втягивал голову в плечи, боясь удариться макушкой в потолок. Они ехали по неровному асфальту в заплатах и выбоинах, потом свернули на боковую дорогу. В посёлке у монастыря повернули ещё раз и ещё, дорога недолго шла лесом, и опять был поворот мимо села в лес, к большой поляне, похожей на автомобильный базар. Ашот Карпович сказал: «Всё. Дальше нельзя. Дальше только пешком». Трофим выбирался из кабины в два приёма: сначала правая нога и корпус, потом, стоя на одной ноге, повернулся грудью к машине и вытянул левую, плохо гнущуюся ногу. Взял палку. Сделал два шага. Огляделся. Борт к борту стояли туристские «икарусы», похожие на отдыхающих китов. Запылённые до того, что непрозрачно-серые окна сливались с металлом кузова, «Икарусы» дышали открытыми дверцами. В их тени пристроилась мелкая легковая рыбёшка. Опоздавшие искали места под редкими деревьями, а кому и тут не повезло, раскалялись на солнце. Пассажиры окружали экскурсоводов и те в мегафоны вещали, что уходить нельзя: скоро поведут в музей. Крик мегафонов переходил в рев, рассекаемый гудками подъезжающих автомобилей. Частники жались к туристам, привычно стремясь в коллектив, хотя бы и чужой. Храбрейшие всё-таки уходили, тем более, что на единственной дороге заблудиться нельзя было.
Углом к автобусам длинной линией борт к борту стояли «волги» – все светло-серые. Другие машины сюда не становились. Подошла ещё одна светло-серая «волга» и заняла место в конце линии. Дверца открылась, но никто не выходил. Наконец, пяткой вперёд, вылезла светло-серая сандалета и над ней такая же светло-серая штанина. Сандалета стала на землю, штанина обтянула ногу и зад, Показалась широкая спина в просторном пиджаке, снова-таки светло-серого цвета. Дождавшись, когда из противоположной дверцы появится второй пассажир, первый вытащил наружу голову. Седая голова тоже была светло-серая. Светло-серый говорил не останавливаясь, почему и задержался в машине, а теперь обращался к спутнику поверх крыши, над которой даже вытянувшись, не слишком возвышался – не то, чтобы толстый, скорей округлый и, несмотря на это, изящный. Так изящны люди, чья профессия и талант – общение с публикой: изящны свободой и точностью движений. Новоприбывших окружили. Светло-серый здоровался с вновь подошедшими, ни на миг, притом, не замолкая. В его речи участвовало лицо, руки, туловище и даже коротковатые, быстрые ноги на которых он легко перемещался, никого не задевая в тесноте, образовавшейся вокруг него сразу. Трофиму показалось, что все в группе похожи друг на друга. Может быть той же элегантной свободой поведения, да и одеждой: кроме светло-серого в костюме и галстуке, на всех были лёгкие брюки и тенниски, но не простые, отечественного, родного пошива, а дорогие импортные.
Все здесь двигалось одним потоком в одном направлении. Только двое вышли из лесу наперерез, и сразу было понятно, что это не торопливые экскурсанты, что они приехали пожить и побродить в здешних местах: мальчик и женщина. Лицо у женщины было неправильное, нос явно крупноват, но глаза живые, тёмные, блестящие. Волосы тоже тёмные, оттеняя кожу, спускались из-под соломенной шляпы. На ней была кофта с узором из мелких цветов и тёмная юбка – длинная, почти до самых туфель тоже лёгких, на маленьких каблуках. Трофим подумал, что в пушкинские времена гостья бы от здешних обитателей, пожалуй, и не так уж отличалась. Мальчик же, лет одиннадцати, наверняка её сын такой же темноглазый и темноволосый но, наоборот, чуть курнос, и одет подчёркнуто современно. Трикотажная футболка с кукольным космонавтом на груди и джинсы. «Американские, – определил Трофим. – Настоящие, без булды». Он вдруг мучительно почувствовал, как висят на его заду брюки, одолженные у Ивана Афанасьевича до открытия поселкового магазина. Где ничего стоящего не купишь, но по размеру можно подобрать. Мама и сын, бредя наперерез экскурсантам, читали в два голоса стихи. Мама, отбивая ритм, покачивала книгой, а сын энергично встряхивал обеими ладошками.