Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
Когда-то Белинский, вспоминая Станкевича, заметил: «Он для меня был полезнее университета».
Мои воронежские друзья и знакомцы!
Душа хранит все наши встречи, все наши будни и праздники.
Ни передать, ни выплакать ту тоску, которая гложет сердце, навечно прикипевшее к вам, – тоску одиночества. Или то тоска о невозвратно ушедших, унесенных ветром днях молодости?
Как бы то ни было, велик соблазн повторить слова Белинского по отношению к каждому из вас. И все-таки не повторю, не возьму грех на душу. «Дань сердца и вина» вам – за вашу страсть, за вашу дружбу, за ту поддержку, благодаря которой я всегда ощущал у себя за спиной крылья юности, но если бы не было университета – Воронежского университета, – я вряд ли состоялся бы как личность, как человек, достойный общения с вами.
Поэтому все, что я сказал и написал к этому часу, все, что скажу и напишу в будущем, все сиюминутное и вечное, что движет мною в моем дерзании, – это священный дар памяти о вас… и о Воронежском университете, который стал для меня вторым, после материнского, настоящим домом. Домом, где я заново учился жить и мыслить: рядом с культурой, вместе с культурой, в сердце культуры.
2001
На Пречистенке в архиве
1968 год. Последние дни зимы и первые теплые ветры весны. Иду по Пречистенке, старательно обхожу лужи и шепчу пастернаковские строчки:
Февраль. Достать чернил и плакать!Писать о феврале навзрыд,Пока грохочущая слякотьВесною черною горит.В ту «розовую» пору я писал дипломное сочинение о жизни и деяниях Василия Петровича Боткина и приехал работать в московских архивах.
Просмотрел фонды отдела письменных источников Исторического музея, получил допуск в отдел рукописей Ленинской (теперь Государственной) библиотеки, и вот иду в святая святых – Музей Льва Толстого.
Об архиве знаменитого писателя ходили легенды. Еще бы! Это, пожалуй, единственное в своем роде хранилище не распыленного по городам и весям эпистолярного наследия писателя и переписки с ним современников. Для исследователя толстовский архив – сущий Клондайк! Наследие Боткина, например, рассредоточено по пятнадцати архивам Москвы, Петербурга, Нижнего Новгорода, Франции, Испании… Попробуй-ка объехать да поработать! Но – наука требует жертв.
Бывалые историки предупредили меня: получить доступ к фондам музея ох как нелегко. «А, чем черт не шутит!» – подумал я и направился на бывшую Кропоткинскую в белокаменный старинный дом.
Поднялся по мраморной лестнице на второй этаж и робко постучал в кабинет заместителя директора музея Эдуарда Григорьевича Бабаева. Представился, изложил просьбу и приготовился ко всему.
Красавец директор, услышав про Воронеж, просиял и, мечтательно закатив агатовые глаза, сладко протянул:
– Ах, Воронеж!.. Кольцов, Никитин…
– И Мандельштам, – добавил я.
– Да, и Мандельштам. Любите поэзию?
Я стал рассказывать о белокаменных сказках – обителях в лесах Севера, о папоротниках-гигантах Сахалина, о ночных полетах над океаном в бытность мою авиатором. Бабаев перебил:
– Стихи пишете?
– Разве это главное?
– А что главное?
– Услышать, как поют по весне на боровой опушке снега, как хрустит под первым снегом зеленая трава.
– Гм! Однако… – снова протянул он и на сей раз взглянул иначе – в глаза, а не на мои раскисшие десятирублевые ботинки, пускавшие по зеркальному паркету лужицы.
– А в каких архивах работали?
Я стал рассказывать, а когда упомянул о Пушкинском доме, он откинулся на спинку стула да так молча и сидел, пока я не закончил. Видно было, как борются в нем два человека: чиновник и поэт. Чиновник – недоверчивый, не понимающий: зачем студенту архив, когда достаточно публикаций? Поэт – по-детски восторженный и любопытный, жаждущий общения.
Победил поэт, и Бабаев развернул разговор в сторону моей проблемы:
– Боткин – русский Шейлок. Помните, у Пушкина: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, – типы такой-то страсти, такого-то порока, но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков… У Мольера Скупой – скуп и только. У Шекспира Шейлок – скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив и остроумен». А Боткин? Эпикуреец и радикал в молодости, защитник гоголевского направления в литературе в пору Белинского и певец чистого искусства в пятидесятые годы.
Изумленный его феноменальной памятью, я все же добавил:
– Но он был еще и экономист…
Эдуард Григорьевич замотал головой:
– Нет, нет!.. На экономике вы его не поймаете. Ищите пунктик, на котором он свихнулся.
– А вы как думаете, на чем он свихнулся?
– Боткин – прежде всего эстет. Перечитайте его «Письма об Испании», понаблюдайте, как он по капле вытягивает голубое небо Андалузии, – и вы ощутите жажду высшего наслаждения бытием.
– Но ведь это прекрасно – осознавать свое существование в мире!
– А я разве спорю? Но все-таки не спешите с выводами. Ищите!
И, подведя черту под боткинской темой, Бабаев, помешивая серебряной ложечкой чай в тонком стакане, начал рассказывать о судьбе архива Льва Николаевича Толстого, о Егоре Ивановиче Забелине, о Софье Андреевне Берс. Архивная тема сменилась темой пушкинского свободного романа, а за «Евгением Онегиным» последовала «Анна Каренина».
Старинные напольные часы пробили полдень, а он все рассказывал. Нет, это была не демонстрация эрудиции, а мощное движение к чужой душе.
Бабаев был старше меня, как выяснилось, на девять лет, но мне казалось – на все сто, ибо он представлялся мне живым воплощением культуры прошлого века. Зачарованным пришельцем из будущего слушал я голос минувшего и, как наяву, видел Льва Толстого, идущего с палочкой по Хамовникам, видел, как он за чайным столиком беседует с дочерью Пушкина Марией Александровной Гартунг – прообразом Анны Карениной. Не рассказ, а колдовство!
Очнувшись, я взглянул на часы: рабочий день клонился к концу. Бабаев тоже спохватился. В мгновение ока подписал бумаги и поднялся из-за стола. Я стал благодарить:
– Не знаю, доведется ли нам встретиться, но день этот никогда не забуду. Я приехал открыть подлинного, неискаженного Боткина, а встретил вас, и теперь, представьте себе, знаю, какой должна быть история.
– Какой же?
– Познанием, утешением и наслаждением.
Бабаев смутился, заалел, как маков цвет, пожал мне руку и предложил заходить к нему запросто, в любое время. У дверей я задержался и, обернувшись, спросил:
– А вы несете в себе какую-то тайну. Какую?
Он грустно улыбнулся: