Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
Дрожащие колени преклоняю.
Не так ли? Я могу только предположить: Ниночка – Афродита Пандемос, а кто была Афродита Урания?
– Да, – улыбнулся Николай Васильевич, – вы хорошо знаете биографию Тургенева, но у меня было иначе: у него любовь, свободная от чувственных желаний, в образе княгини Зинаиды является вслед за дворовой девкой, а моя Анна появилась тогда, когда я уже «пережил свои желанья». И встретил я ее не в Москве, а в Воронеже. Вот вы признались: «У меня есть две любимые женщины, которым никогда не изменял: литература и история». У меня тоже две любви: авиация и музыка. Облетал всю Россию вдоль и поперек, бывал в Милане, Лондоне, Париже. И где бы ни был, не упускал случая послушать в местном театре оперу. Конечно, счастливые часы пережил в «Ла Скала», где слушал Монтсерат Кабалье, Ренато Скотто и Шерли Веррет. За дирижерским пультом довелось видеть Герберта фон Караяна. Да, музыка для меня – все.
В конце восьмидесятых мы поехали в Воронеж облетывать новую туполевскую машину. Угодили прямо на начало театрального сезона и в первый же вечер отправились с левого берега на правый, в оперу. Я не ждал сенсации, а просто хотел отвлечься: готовился к отставке и думал о втором варианте жизни, времени для которого оставалось мало – мне было уже сорок пять.
Шла «Норма» Беллини. Воронеж не Москва, но я приятно удивился ослепительному каскаду голосов и, забыв про все на свете, отдался музыке. Нет, недаром писал и говорил Вернер Эгк об опере, как о небе, преисполненном надежд, мечтаний и слез. Происходит чудо перерождения, вспыхивают грани другой жизни, о которой не предполагал.
– Нет другой жизни, – возразил я, – есть одна, но трехмерная: прошлое, настоящее и будущее. Может, музыка и воплощает единство этой трехмерности.
– Не знаю, не думал. Вам, историку, виднее, но я в тот вечер был занят не философией истории, а Анной. Она вела партию Нормы. Это была восходящая звезда, и ее пению рукоплескали воронежские гурманы оперы. Любили. Да и как не любить? Она завораживала, хотелось слушать и слушать. Бог наградил ее не только прекрасным голосом, заполнявшим весь зал, но и цветущей женственностью. И я влюбился! Впрочем, не то слово. Было ощущение голубого света, исходившего и от голоса, и от глаз. «Что за чертовщина! – думал я. – Со мной это впервые».
Должен вам заметить, Иван Андреевич, что чаще всего, уж поверьте мне, актриса и женщина не одно и то же. Первая может быть обворожительной, с редким вокальным даром, настоящим художником на сцене, а вторая в жизни настоящая стерва! Вот почему я ходил в оперу, как в картинную галерею, даже воротничка не расстегивал. Но в тот колдовской воронежский вечер я все забыл: в антракте выскочил на площадь, купил у гостиницы охапку роз и, не переводя дыхания, ринулся за кулисы. На меня шикали, пытались задержать, но я мчался, пока не увидел ее в окружении местной элиты. Не обращая внимания на светских жлобов, бухнулся на колени, протянул цветы и крикнул:
– Ангел!
Все, кто был рядом, покатились со смеху, но она подала мне руку и облила голубым светом – светом Вечерней звезды.
Вечером пировал в «Центральном» ресторане, бывшем «Бристоле», где сорви-голова Олеко Дундич вручил генералу Шкуро ультиматум красных и, прыгнув с балкона на коня, ускакал. Я пил и не пьянел. Табачный дым, визг, смех, но я видел только ее глаза и твердил друзьям одно и то же: «Она будет моей!»
На следующий день снова бегу в театр, но меня как холодной водой облили: уехала в Москву. А через неделю и я улетел из Воронежа. Поднялся вихрь срочных дел: полеты в Харьков, Казань, на международный авиакосмический салон в Париж. Только к Новому году стряхнул прах с ног своих и сразу же – в Воронеж. И снова оборвалось сердце: Анна переехала на Урал.
Лечу в Н-ск. В театре недоумевают: о такой даже не слышали. Мистика да и только! Сижу в гостиничном номере, курю сигарету за сигаретой и злюсь на себя: «Седой пацан! Решил с природой поспорить на склоне лет! Ну, хорошо, она для тебя тайна, театральная метафора, но ты уже пережил любовно-сентиментальные иллюзии. Остановись, не сходи сума!» А другой голос твердил: «Нет, это не театральное увлечение, не восторг поклонника. Это светлый луч надежды пробился в твою стертую жизнь».
Решил пройтись по городу. А вдруг? Иду по проспекту мимо университета и не верю своим глазам: навстречу идет Анна! Осунувшаяся, озабоченная, но по-прежнему прекрасная, и по-прежнему полыхает в глазах голубое пламя. Я готов был обнять ее, расцеловать, но наступил себе на горло и только пошевелил губами, которые не слушались, чтобы сказать «здравствуйте!».
Узнала, улыбнулась. Я рассказал о своей одиссее, не скрывая подробностей. Она слушала вежливо-внимательно, как бы изучая. Изучила. Пригласила в гости. Не знаю, какое чувство – шестое, седьмое, но оно подсказало: я снова вхожу в плоский штопор.
Пришли. Обычная «хрущоба»: маленькая прихожая и прижимающие потолки. В комнате, заставленной книжными стеллажами, Анна представила меня… мужу! Я похолодел: в коляске инвалида сидел седой черноглазый красавец с мощным торсом и протезами. Вот так. Мечтал завоевать голубые глаза – и рухнул перед человеческой бедой.
Алексей – так звали мужа, – не скрывая интереса, расспрашивал меня о Париже и смотрел мне прямо в глаза. И я понял: он не верит ни единому слову моей легенды о командировке в Н-ск. Женщина может и умеет обмануть, сыграть, прикинуться. Мужчина – никогда. Я тоже был плохой актер.
За чаем, дополняя друг друга, они поведали историю своей добровольной ссылки на Урал. Да, Анне все пророчили московскую сцену. Пожалуй, больше всех разжигал ажиотаж вокруг ее имени первый секретарь горкома партии Алексей Васильевич Дьяконов. Высокий, стройный, с черными прилизанными волосами, он то обливал ее холодом удава, то маслился, расточая улыбки и комплименты. Вниманию босса не было предела: квартира в центре, дача в престижном пригороде и машина, очередь на которую у Алексея подозрительно быстро подошла в университете. Дело, вообще-то, обычное для советских лет. Вспомним передовых доярок, сталеваров – Героев Социалистического Труда, а Анну уже представили на заслуженную артистку. Но они были настороже: беспричинных даров у данайцев не бывает. И не ошиблись.
Анну все чаще стали приглашать на мини-концерты для узкого круга на ближних и дальних дачах обкома, и вот однажды, глухой осенней ночью, она вернулась в крови и со сломанной рукой. Все было просто и жестоко: музыка, песни, улыбки и вино, а потом – отдельный номер и бешеная сексуальная атака секретаря горкома. Анна, не раздумывая, разбила окно и прыгнула в ночь. Спас обыкновенный водитель самосвала, подобравший ее на дороге.
Алексей – воистину божий человек. Он знал, где живет Дьяконов, дождался его в подъезде, но успел нанести этой сволочи только один удар. По своей комсомольской наивности он не знал, что дом партийного воротилы охраняли, как зеницу ока. Очнулся в болоте. Никого. Неподалеку догорал его «жигуленок». Остался жив, но ноги пришлось ампутировать. Потом узнал, что остова «жигуленка» на месте расправы не оказалось. Видимо, все, что осталось от сожженной машины, выбросили на свалку. Следствие всей истории – переезд в Н-ск.
Теперь Анна не пела, писала кандидатскую о Полине Виардо. А Алексей заново осваивал искусство жить.
Николай Алексеевич прервал свой рассказ, выпил рюмку, закурил и долго стоял у окна.
Светало.
– Что же было дальше?
– Я предложил им деньги. Не взяли. Я вернулся в Москву. Бился долго: как помочь? Изнуждались они в нитку. Алексей перенес еще две операции. И, наконец, я решился: женился на «кастрюле».
– На кастрюле? Как это понять?
– На милой, домовитой московской вдове генерала. Она во мне души не чает, а я терплю. Зато все приняло определенное положение: Алексей больше не ревновал, и мы задружили домами. Денег Анна по-прежнему не брала, но получала гонорары за статьи и очерки, которые я «проталкивал» в Москве и в Париже. Когда Алексей окреп, стал рисовать. Не Репин, конечно, но картины находят покупателей даже в Москве.
– И вы один из них?
– Ну, разумеется.
– Анна любит вас?
– Не знаю. Теперь она снова поднялась на крыло, защитила кандидатскую, а Алексея приняли в Союз художников. Недавно выставлялся в Москве.
– А вы?
– Что я? Я люблю, – сказал и посмотрел мне прямо в глаза. Вспомнилось признание Анны: «Один и сейчас любит. Уж высох весь, а все любит». Знала, что говорила. В глазах Николая Васильевича я увидел восторг и невыплаканные слезы любви.
Мы попрощались.