Трудные дети и трудные взрослые: Книга для учителя
Шрифт:
Воспитанница уходит. Я возвращаюсь за стол, беру из стопки первое письмо. Цирульникова пишет в Донецк подруге, которая освободилась полгода назад. Но письмо очень сдержанное, в нем ничего лишнего, разве что кроме одной фразы: «Отделение у нас болото». Я ее старательно зачеркиваю, ибо, по моему убеждению, это определение уже не соответствует истине. Заклеиваю письмо в конверт. Беру следующее. Шумариной. Адресовано Кузовлевой.
«Здравствуй, Танечка! В первых строках своего письма спешу сообщить тебе, что все мы здесь живы и здоровы, завидуем вам и дни, даже часы считаем, когда сами сможем поехать домой. Особенно я соскучилась уже за своим Димулькой, не дождусь, пока будем вместе. Фотографию, которую отдала мне Надежда Викторовна, я ношу всегда с собой и могу смотреть часами на нее. А на что другое смотреть? Зона угнетает, давит на голову, на душе тоска беспросветная возникает от серости и однообразия вокруг. Вот одна радость, Владимир Иванович приехал...»
Откладываю письмо, мне неудобно его дальше читать, хотя и понимаю, что нужно. Это письмо осужденной, я обязан его дочитать до конца хотя бы потому, что таков профессиональный долг, потому что нередко случаются попытки передать таким способом из зоны информацию, ожидаемую в преступной среде: кто кого «заложил», куда что перепрятать, кого «грохнуть» и пр.
В дверь постучали. Вошла Корниенко.
– Присаживайся, – указываю на табурет возле стола.
Осужденная садится. Я начинаю с дела, из-за которого ее позвал.
– Вот открытка, которой ты поздравила подругу с Новым годом. – Выигрывая время, показываю открытку. – Мы не выпустили ее из зоны, и я тебе позже объясню почему. Объясню, если ты сама не поймешь, – продолжаю выкручиваться, мысленно ругая себя, что за текучкой не нашел пять минут познакомиться с содержанием открытки или хотя бы у Хаджиковой спросил, что в ней запретного. – А сейчас хочу прочитать это вслух и с выражением, можно? Ты готова слушать?
Корниенко в растерянности кивает. Я читаю с выражением:
До Нового года минута осталась,
За что же мне выпить бокал свой вина?
За счастье?
А есть ли оно?
За юность?
Она улетела давно!
За дружбу?
Увы, я ее обойду...
За светлую жизнь я выпить не прочь,
Но вся моя жизнь непроглядная ночь!
За что же мне выпить? Часы уже бьют!
Эх, думай не думай, не все ли равно,
Я выпью за то, что в бокале вино!
– Итак, – говорю Корниенко хмуро, – выяснилось, что у тебя в зоне проблема номер один – за что выпить бокал с вином? А разреши полюбопытствовать, откуда у тебя вино?
Воспитанница, не замечая иронии, отвечает на полном серьезе:
– Что вы, Владимир Иванович, вино в стихах только.
Других аргументов у меня нет. Искренне пытаясь угадать, что запретного нашла Людмила Викторовна в этом предновогоднем послании, я несколько раз внимательно перечитываю его. Наконец нахожу две грамматические ошибки, и одна запятая стоит не на месте. Говорю об этом Корниенко, предлагая переписать открытку.
– Но лучше не самой, – советую, – попроси это сделать воспитанницу, у которой почерк получше. Кстати, кто в отделении умеет красиво писать? Витиеватым этаким шрифтом, похожим на древнерусский...
Удивленная Корниенко продолжает смотреть на меня, будто на пришельца с далекой планеты.
– Многие в зоне красиво пишут, – поразмыслив, говорит она. – Лучше других, пожалуй, Шумарина. Эта новенькая, Бубенцова, тоже может. А вензелями, кажется, получается только у Цирульниковой. Но мне-то ее вензеля зачем?
Оставляя этот вопрос без ответа, я спрашиваю:
– Чья ручка была положена под платок, когда вы колдовали в новогоднюю ночь? Какая это была ручка?
– Нелькина ручка. Японская. С тонким стержнем.
Шумарина у самой себя вряд ли воровать станет, думаю я. А вслух говорю:
– Пожалуй, ты мне помогла.
Корниенко награждает меня сердитым взглядом.
– Это, выходит, на кого-то настучала, да?
– Глупости.
Разрешаю колонистке идти, и она покидает воспитательскую медленными шагами.
Снова берусь за чтение писем. Дочитываю «сочинение» Шумариной.
«...Рассказывал вчера Владимир Иванович, как ты ему, Танечка, сквозняки гоняла».
Стоп, что это еще за «сквозняки»? Я понял, речь идет о невозможности Кузовлевой встретиться со мной, когда приезжал в Днепропетровск. Но «сквозняки»!.. Вот уж придумала! Впрочем, почитаем дальше.
«Не расстраивайся, Танюша, купит тебе дедушка пальто, а пока фуфаечкой порадуйся. Как я помню, тебе о-о-о-чень шла колонийская черная фуфайка с простроченным по моде воротником...»
Читая письма, время от времени поглядываю на часы. Что-то долго Дорошенко ищет свой ватник, который у Белки. Как бы не пришлось теперь посылать дневальную на поиски самой Дорошенко.
Следующее письмо Ноприенко. Адресовано Кошкаровой. Она тоже не забывает сообщить приятельнице о моем возвращении: «...Опять прикатил Владимир Иванович наводить свои порядки. Вчера два часа нас воспитывал, мораль читал и о тебе вспоминал, рассказывал, какая ты принципиальная стала на свободе. Кое-кто сомневался, посмеивались девки на воспитательном часе, поэтому я хотела, чтобы Владимир Иванович не говорил о тебе. Я даже написала ему об этом записку, но он не прореагировал. Аннушка, если бы ты знала, какие у меня неприятности пошли после твоего освобождения. Одной оставаться так тяжко, что это не передать словами. А тут еще брак в работе получился, шов на платье не в ту сторону погнала. За брак, как понимаешь, начислили на отделение штрафные очки. Стою одна посредине комнаты, а девки лежат, пальцами тычут и выговаривают за брак. Да ты сама знаешь, каково это – попасть на круг. Хорошо хоть сразу после «круга» Людмила Викторовна, которая сейчас вместо Зари, письма принесла. И мне одно – от тебя. Сразу на душе полегчало...»
Наконец вернулась Дорошенко. Я отложил письмо, убедился, что она пришла в своем ватнике.
– Вот теперь порядок, – говорю ей. И прошу передать отделению, что отсутствие воспитателя Зари – не повод, чтобы «меняться» одеждой и вообще делать кому что заблагорассудится.
Закончив с моралью, перевожу разговор на случай в школе.
– Тебе как в голову пришло такое учудить?
– Да, если бы я с самого начала специально, – оправдывается Дорошенко. – А то ведь знаете, как было? Полезла утром под свою кровать за сапогами, а там – мышь. Живая. Только хвост ей зажало мышеловкой. Я положила мышку в карман, чтобы выбросить на улице, и забыла. А в школе...
Дорошенко запнулась.
– Мышь сама из кармана выпрыгнула и побежала по классу, так?
Оксана опускает в смущении глаза.
– Я сама ее выпустила. – Она надувает по-детски губки. – Скучно ведь...
– На уроке Ангелины Владимировны скучно?
– Вообще в зоне, – уточняет Оксана. – Душа болит, понимаете? И жить не хочется! Три года я уже здесь. Три года...
Дорошенко будто уснула с открытыми глазами. Я ее не трогал, не нашел слов для утешения, а напоминать, что только по своей вине она оказалась здесь – нужно ли?