ЖАНРЫ

Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:

— Триста конок? Полно, это невозможно! — возразил врач.

— Почему?

— Потому что этого не может быть. Какова, по-вашему мнению, длина конки?

— Не знаю. Наверно, четыре-пять метров.

— Хорошо. Предположим, пять. Триста, умноженные на пять, тысяча пятьсот. Добавьте к этому по два метра на мулов между вагонами, вот вам еще шестьсот. Тысяча пятьсот плюс шестьсот составят расстояние в две тысячи сто метров. А между Пуэрта-дель-Соль и Сан-Хосе нет и шестиста.

— Хорошо. А теперь предположим, что я сказал иначе: «Стояло тридцать конок», — с заметным раздражением отозвался Агилера.

— Ну уж нет! Как можно спутать тридцать с тремястами? Для этого нужно быть слепым.

— Но ваш расчет неверен, — ехидно вставил Мануэль Филиппинец. — Вы не приняли во внимание, что на улице Алькала две колеи.

— Верно. Вы правы. Но и в этом случае на расстоянии, о котором говорит Агилера, не могут разместиться триста конок.

И тут, невзирая на насмешливое равнодушие окружающих, врач снова пустился в долгие, нудные подсчеты.

Ополчался доктор Гевара и на всяческие фантазии.

— Долой пустословие и теории, построенные на песке, — говаривал он. — Факты и только факты. Вы верите в то-то и то-то? Ну и что из того, что вы верите? Какое это имеет значение? Вы это видели? Убедились в этом? Не говорите мне, что вы в это верите, — такой довод для меня ровно ничего не значит.

Журналист Эдуардо Монтес Пласа был тощий человек с черными усами и маленьким лбом. Дон Хуан Гевара ему не симпатизировал. «Этот человек не внушает доверия, — уверял он, — он — порядочная дрянь; ну, не дрянь, так дрянцо». Хотя с мнением его никто не соглашался, — журналисты считали Пласу веселым, беззаботным и добродушным человеком, — диагноз доктор Гевара поставил совершенно точный. Монтес Пласа был интриган, ловкач и бездельник, прикрывающий свой эгоизм притворной веселостью и вполне способный обмануть друга и сотоварища. Под маской беззаботного представителя богемы скрывался человек завистливый и тщеславный. Монтес Пласа постоянно выказывал скептическое равнодушие к политике и проблемам эпохи, хотя выдавал себя за искреннего демократа. Трудно понять, как ему удавалось прожить самому да еще кормить семью. На нищенское жалованье журналиста невозможно было свести концы с концами, но у Пласы, без сомнения, были какие-то тайные корни, питавшие его бюджет. Считалось, что он опекает молодых журналистов, юных птенцов прессы, но это было не так: скорее всего, он использовал их в своих карьеристских целях. Монтес Пласа уверял, что его естественное призвание — бродяжничество, но теперь ему уже не стать истинным, законченным бродягой, а суждено оставаться лишь его жалким подобием. Он испытывает, добавлял журналист, бессмысленное желание трудиться, достичь успеха и даже славы, что, несомненно, роняет его в глазах окружающих. Если бы он ничего не делал, говаривал Пласа, его уважали бы куда больше; но стремление к труду, неспособность довольствоваться благородной ролью бездельника и бродяги полностью скомпрометировали его в глазах людей. Все это было, конечно, лишь уловкой, призванной замаскировать его тайные честолюбивые стремления.

Монтес Пласа ввел в общество дона Пако нескольких сотрудников газеты — своих «львят», как он выражался. Среди них был Эмилио Агилера, Алехандро Добон, Карлос Эрмида и Хайме Тьерри, недавно приехавший из Северной Америки молодой писатель, которому в литературных кругах прочили большое будущее.

У молодых людей имелись постоянные билеты для входа в парк. Почти все они бывали в нем очень часто, хотя многие пропускали оперные спектакли, чтобы попасть на премьеру веселой сарсуэлы{205} в другом театре, а некоторым приходилось наведываться за новостями в министерства и на центральный теле-граф.

В числе друзей Монтеса Пласы, а следовательно, и завсегдатаев компании, был Ромеро, биржевик Пепе Ромеро, воображавший себя человеком дела и, по его собственным словам, просивший у женщин только то, что они могут дать. Он готов был жить с любой бабенкой, не требуя от нее ни ума, ни добродетели, ни верности. Он полагал, что подобная позиция свидетельствует о мудрости и здравомыслии. Ромеро, или, как обычно его называли, Ромерито, считался человеком услужливым и приятным. Он был убежденным игроком на понижение. Ромерито верил, что па бирже все зависит от случая и осведомленности, и не понимал тактики банкиров и биржевиков, которые почти никогда не оставались внакладе, играя на повышение. За многие годы, проведенные на бирже, он так ничему и не научился. Гевара уверял, что с такими взглядами Ромерито никогда не сделается настоящим биржевиком. Ромеро ввел в компанию майора Лагунилью, воина, слывшего человеком смелым и грозным, но чувствительным. Это был плотный смуглый сильный мужчина; в казарме он произносил длинные речи перед солдатами, которых именовал «ребятами» и «сынками». Он воевал на Кубе и Филиппинах,{206} но ни одна пуля не задела его. Неизвестно почему, за ним закрепилась репутация героя, и кое-кто видел в нем будущего диктатора, думая, что в один прекрасный день Лагунилья совершит нечто выдающееся.

VI

Не всегда, но довольно часто, в компании дона Пако появлялся чахлый, похожий на мумию или призрак маркиз Кастельхирон, наркоман, истощенный и отравленный алкалоидом опия. Маркиз много лет прожил в Париже и там пристрастился к наркотикам. Это был тощий, бледный, как привидение, человек, с крашеной бородой и остекленевшими глазами, элегантно одетый и носивший монокль. Кастельхирон дружил с доном Пако, который глубоко уважал его.

Маркиз страдал одним отвратительным физическим недостатком, не сразу бросавшимся в глаза: в его горло была вставлена трубка, которая прикреплялась к маленькому металлическому галстуку, надетому на шею и прикрытому шелковым платком. Лет восемь — десять тому назад наркоману, заболевшему шанкром, удалили часть гортани, а для дыхания вставили после операции эту канюлю.

Маркиз-морфинист, эта несчастная мумия, говорил совсем тихо. Он уже не мог возвысить голоса, и у себя дома вызывал слуг с помощью свистка. Слуги у него были под номерами — первый, второй, третий, — и приходили на вызов в зависимости от числа свистков. О маркизе рассказывали удивительные вещи. Однажды под Парижем во время пикника он свалился в Сену; место было не очень глубокое, и приятели, изрядные шутники, видя, что голова Кастельхирона торчит над водой, не придали значения случившемуся и долго хохотали, хотя бедняга чуть не захлебнулся — вода через трубку попала ему в легкие. Когда несколько дней не было наркотиков, Кастельхирон превращался в форменный труп, разлагающийся, желтый, омерзительный. Он оживал и опять становился похож на человека лишь после того, как ему делали укол. Маркиз, всегда одетый с иголочки, неизменно стремился выглядеть на публике как можно более внушительно. На всех значительных театральных премьерах он появлялся в правой стороне партера, одинокий и торжественный. У Кастельхирона была старая преданная экономка, давно служившая у него. Она хранила морфий и, когда ее хозяин не мог обойтись без наркотика, выдавала ему очередную порцию. Пока маркиз спал, старуха неотступно присматривала за ним и, если замечала, что в глотке больного начинает булькать, вынимала трубку, чистила ее и с ловкостью хирурга вставляла на прежнее место. Этого человека постоянно подстерегало удушье, и он все время находился на грани между жизнью и смертью.

Маркиз рассказывал всякие ужасы про Париж, политический шантаж, извращенную любовь педерастов и лесбиянок. В его воспоминаниях перед слушателями отчетливо представал весь парижский свет. Он умел описывать людей и повествовать о событиях с подлинно драматическим искусством.

К компании часто присоединялся маркиз де ла Пьедад,{207} личность более чем сомнительной репутации, порою откровенно хваставшийся своими извращенными наклонностями. Этот жирный и наглый аристократ был циником. Он любил повторять:

— Вам-то легко обделывать ваши любовные делишки, а вот представьте, каково мне!

— Да, мы себе это представляем, — с комичной серьезностью отвечал Гевара.

Маркиз, крупный тучный мужчина с лоснящейся кожей и уже седой бородой, был завзятым театралом и гонялся по улицам за солдатами. На вид он казался человеком весьма решительным и смелым, что позволяло журналисту Агилере в шутку утверждать:

— Став маркизой, он не теряет мужества.

Кое-кто величал его Божественным маркизом. Думаю, что эпитет этот был подсказан слащавой риторикой д’Аннунцио{208} — маловероятно, чтоб де ла Пьедада именовали так в память божественного Аргуэльеса,{209} героя времен ныне совершенно забытых.

Другой примечательный человек среди этой заурядной братии, дон Гильермо Гарсия Флорес, бывший коммерсант, состоял в молодости служащим фруктовой компании и был отправлен ею в Лондон. В Англии он сколотил небольшое состояние и стал заядлым англофилом. Со временем, видимо, благодаря самовнушению во всем его облике появилось нечто английское.

Дона Гильермо снедало наивное тщеславие. Все, связанное с аристократией, приводило его в восторг. Человек уже пожилой, он был полон юношеских иллюзий. Ходить в Королевский театр, выезжать на прогулку в карете какого-нибудь вельможи, здороваться с маркизой или герцогиней — все это было его заветной мечтой. Дон Гильермо постарался стереть все воспоминания о своей былой коммерческой карьере. Жил он в одной из центральных гостиниц города: ее хозяин сделал бывшему негоцианту большую скидку, так как в случае необходимости дон Гильермо писал ему деловые письма на французском и английском языках, а когда появлялся какой-нибудь именитый иностранный гость, не отказывался сопровождать постояльца и, по-видимому, бесплатно служить ему чичероне и переводчиком. Дон Гильермо выдавал себя за человека, занимавшегося в молодости дипломатией. Он обладал удивительным умением бережно носить одежду: у любого другого она выглядела новой месяца три-четыре, у него — два-три года. Дон Гильермо был членом правления одного аристократического казино и извлекал из этого немалую выгоду: умело используя прислугу и экипажи для того, чтобы угодить своим знакомым по гостинице, и ловко торгуя газетами и почтовой бумагой, он ухитрялся за счет этих хорошо продуманных операций покрывать свои членские взносы.

VII

Карлос, или Карлитос, Эрмида был сыном чиновника отдела содействия социальному развитию, учреждения, которое несколько лет тому назад входило в состав гражданской администрации в центрах провинций. Его мать, уроженку Бургоса, звали донья Антониа Гонсалес Вильялобос. Этой сеньоре, внучке бригадного генерала и дочери майора, казалось, что, вступив в брак, она опустилась на несколько ступеней общественной лестницы и непременно должна опять подняться повыше.

Отец Карлоса служил в различных провинциальных центрах и, получив чин столоначальника первого класса, был переведен в Мадрид. Человек он был непритязательный, а если иногда и настаивал, чтобы подчиненные называли его «ваша милость», то такое скромное требование свидетельствовало лишь о том, что он не хватал звезд с неба и не страдал чрезмерным самомнением. Когда он скончался, вдова его осталась с сыном, уже юношей, и двумя дочерьми. Семья жила на кое-какие сбережения и небольшую вдовью пенсию, еле-еле сводя концы с концами. Донье Антонии и старшей дочери Аделаиде пришлось начать работать.

Поделиться с друзьями: