ЖАНРЫ

Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:

— Предназначение свыше… Господня воля… Наверное, это все штучки ее исповедника. Кто ее исповедник?

— Отец Эчеварриа.

— Тот, что и меня исповедовал?

— Тот самый!

После этого разговора Хоакин еще долго сидел печальный, понурив голову, а на следующий день он позвал жену и с глазу на глаз сказал ей:

— Я как будто доискался причины, почему Хоакина хочет уйти в монастырь, вернее — понял, почему отец Эчеварриа настаивает на ее монашеском призвании. Помнишь, как я искал в религии утешения и помощи против проклятого наваждения, которое опутало мою душу, против того отчаяния, которое с годами все черствело, становилось неподатливым, непреодолимым, и как, несмотря на все мои страдания, так ничего из этого и не вышло. Нет, не дал мне утешения отец Эчеварриа, не мог мне его дать. Против подобного зла лишь одно средство, одно-единственное.

На минуту Хоакин остановился, как бы выжидая, но, так как жена молчала, он продолжал:

— Против этого зла есть только одно средство — смерть. Кто знает… возможно, я с ним и родился, с ним и умру. А этот жалкий исповедничек, который не смог помочь мне и даже не смог облегчить мои страдания, теперь — я в этом убежден — толкает мою дочь, твою дочь, нашу дочь в монастырь, чтобы там она молилась за меня, чтобы своим самопожертвованием спасла меня…

— Но при чем же тут самопожертвование… Она говорит, что в этом заключается ее призвание…

— Это ложь, Антония, уверяю тебя, чистейшая ложь. Большинство из тех, кто идет в монашки, идет туда, чтобы не работать и вести жизнь хотя и бедную, но беспечную, предаваться отдохновению и мистическим грезам… Есть и такие, которые стремятся туда, чтобы вы«, рваться из опостылевшего им дома. И вот наша дочь тоже бежит, бежит от нас.

— От тебя бежит…

— Да, бежит от меня! Она разгадала мою душу!

— К тому же теперь, когда у тебя появилась новая привязанность, этот…

— Ты хочешь сказать, что она бежит от него?

— Нет, просто от твоего очередного каприза…

— Каприза? Каприза, говоришь? Обо мне можно сказать все, что угодно, кроме того, что я капризен, Антония. Я все принимаю всерьез, Антония, все — абсолютно всерьез!

— Да и, может быть, даже слишком всерьез, — прибавила его жена, заливаясь слезами.

— Будет, не надо плакать, Антония, святая моя, мои добрый гений… Прости, если я что-нибудь сказал не так…

— Нет, нет, Хоакин, во сто крат хуже, когда ты просто молчишь.

— Ради бога, Антония, ради всего святого, сделай так, чтобы дочь не покидала нас; если она уйдет в монастырь, это меня убьет, наверняка убьет. Если она останется, я сделаю все, что она пожелает… Если она захочет, чтобы я расстался с Авелином, я расстанусь с ним.

— Я помню, как ты радовался, что у нас всего одна дочь и что нам не надо распылять свою любовь…

— Да ведь я и не распыляю ее!

— Тогда еще хуже…

— Да, Антония, наша дочь хочет пожертвовать собой ради меня и не знает, что, если она уйдет в монастырь, она доведет меня до отчаяния, погубит меня. Ее монастырь — здесь, в этом доме!

XXVII

Два дня спустя в кабинете Хоакина состоялся разговор с женой и дочерью.

— Отец, так хочет господь! — решительно воскликнула дочь, прямо глядя в глаза Хоакину.

— Неправда! Вовсе не господь, а этот твой исповедничек, — ответил отец. — Откуда тебе, желторотому цыпленку, знать, чего хочет или не хочет господь? Когда это ты успела побеседовать с ним?

— Я причащаюсь, отец, каждую неделю.

— За господние откровения ты принимаешь фантазии, которые приходят тебе в голову оттого, что твой желудок иссушен постом.

— Когда постом иссушено сердце, то приходят фантазии и похуже.

— Нет, нет, этого не может быть; этого господь не требует и не может требовать… Говорю тебе — не может требовать!

— Странно. Выходит, что я, отец, не знаю, чего желает господь, а ты знаешь, чего он не может желать! Как же это получается? Во всем, что касается вещей, связанных с плотью, ты, отец, разбираешься отлично, но как только речь заходит о боге, о душе…

— Душе? Так, значит, ты полагаешь, что я ничего не смыслю в человеческой душе?

— Как тебе сказать, но, быть может, для тебя было бы лучше вовсе не разбираться в ней.

— Ты в чем-то обвиняешь меня?

— Нет, отец, это ты сам обвиняешь себя.

— Видишь, Антония, видишь? Разве я тебе не говорил?

— А что он тебе говорил, мама?

— Ничего, дочка, ровным счетом ничего; просто мнительность, душевные колебания твоего отца…

— Отлично! — воскликнул Хоакин, как человек, на что-то наконец решившийся. — Ты уходишь в монастырь, чтобы спасти меня, разве не так?

— Возможно.

— От чего же ты хочешь спасти меня?

— Я и сама еще хорошо не знаю.

— Давай выясним! От чего? От кого?

— От кого, отец, от кого? Да от твоего же злого гения, от тебя самого, наконец.

— Что ты можешь об этом знать?

— Ради бога, Хоакина, ради бога! — взмолилась со слезами на глазах Антония, которую взгляд и тон ее супруга преисполнили страха.

— Оставь нас, Антония, мы сами решим этот спор. Тебя он не касается!

— Как это — не касается? Кажется, она моя дочь…

— Прежде всего моя дочь! Оставь нас вдвоем! Она Монегро, и я Монегро. Ты не разбираешься и не можешь разбираться в подобных вещах…

— Отец, если ты будешь при мне так обращаться о матерью, я уйду. Не плачь, мама!

— Однако скажи, дочка, ты и в самом деле веришь?

— Сейчас я верю только в одно — в то, что я настолько же твоя дочь, насколько и ее.

— Настолько же?

— Нет, пожалуй, больше ее, чем твоя.

— Ради бога, не смей так говорить, — воскликнула мать, заливаясь слезами, — иначе я уйду!

— Это было бы самое лучшее, — поддержала ее Хоакина. — С глазу на глаз нам, Монегро, легче разговаривать друг с другом, легче понять друг друга.

Мать поцеловала дочь и вышла из кабинета.

— Ну-с, — холодно начал отец, как только они остались' наедине, — так от чего или от кого ты собираешься меня спасать в своем монастыре?

— Видишь, отец, я не знаю точно, от чего или от кого, но знаю, что тебя нужно спасти. Я не знаю, что происходит у нас тут в доме, что происходит между тобой и матерью, не знаю, что происходит в тебе самом, знаю только, что происходит что-то плохое…

Поделиться с друзьями: