Турция. Записки русского путешественника
Шрифт:
…боги блаженные жертв не приняли,
презрели их; ненавистна была им священная Троя
и владыка Приам, и народ копьеносца Приама[9].
И Гектор уже простился с Андромахой, не удержавшей своего шлемоблещущего героя ни своей любовью, ни сыном: «Муж удивительный, губит тебя твоя храбрость! Ни сына ты не жалеешь младенца, ни бедной матери; скоро буду вдовой я, несчастная!»
И скоро останется только вот это — девять уровней урбанизации, где один город растет из другого и поглощает его, чтобы быть «проглоченным» следующим. Меня когда-то поразило самое старое пещерное кладбище в Печерском монастыре, где колоды XVIII века проваливались в колоды XVII, те наполовину обращались в землю в XVI, пока, наконец, к XV все не делалось пылью под ногами. И ты стоял, со смятением понимая, что эта земля — прах твоих предков, и словно впервые слышал слава панихиды: «Земля еси и в землю отыдеши, аможе вси человецы пойдем…»
Та, первая, Троя — уже земля, почва, а сверху Илион и иные города и времена. Не эта ли слишком обязывающая древность заставила Константина миновать Трою, когда он искал место для второго Рима? Ветхая слава висела бы на молодой столице неподъемным грузом. И город продолжал распадаться до туристической достопримечательности, до простодушного деревянного коня, из которого дети и солдаты любят глядеть на окрестности.
А мы уже думаем о другой Трое — Александра Македонского, который поставил здесь в соперницы свою Александрию Троадскую, норовя вознестись главою непокорною выше «Гомеровой героини». Город затонул во времени, будто в полой воде. Только в садах вдруг выйдет колонна-другая, как нечаянно взошедшее беломраморное дерево Греции, или повалится под ветром, как потерявший корни лес. Колонны живут дольше всего — их трудно использовать в простом хозяйстве. И вот они белеют в садах и траве строками гекзаметра — прекрасные, но уже не достающие слишком рассудительного сердца. И только на самой вершине очередного холма вдруг встанут циклопические троадские термы — торжество ухоженной плоти, пережившее свидетельства неокрепшего духа, да уже нечитаемого назначения руины то ли храма, то ли мавзолея, то ли цирка… Солнце согревает их, и они теплеют и уже не кажутся враждебными в своем бесчеловечном величии.
В этом городе семь дней прожил апостол Павел, уча, как он умел, везде — в синагогах, театрах, термах. И эти бани в легкой и тяжелой слоновой поступи своих арок могли слышать его горячую до забывчивости речь. «Когда пойдешь в Троаду, — пишет он своему верному спутнику Тимофею, — принеси фелонь, которую я оставил у Карпа, и книги, особенно кожаные». Значит, уже были и не кожаные. Дорожная апостольская библиотека. Век ученый. Земля римская и греческая — одного слова недостаточно: надобен авторитет книг.
Его спутники уходили отсюда в Ассос морем, а он — пешком, чтобы по дороге спасти еще чью-то душу. А через полстолетия при умном Траяне (при котором, как писал отец Сергий Мансуров, и язычество «подтянулось» и за которым на Римском троне пошли сменять друг друга выдающиеся императоры, считавшие христианство тормозом величия) здесь явился другой великий христианин Игнатий Богоносец. И влияние, и сила его были таковы, что император в заботе о скрепляющем «национальном единстве» начал новое преследование христиан.
Нероновы времена, когда христиан обвиняли не только в поджогах, неурожаях и наводнениях, но даже и в «старении времени», и на все бедствия знали один рецепт: «Христиан — ко львам!», — отошли в прошедшее. Траян был умен и берег римский народ. Теперь хватали не всех, не принимали анонимных доносов, и даже тех, кто был обвиняем прямо, все-таки сначала уговаривали, но тех, кто шел до конца, отвергая все формы отступления, не щадили и в казнях не смягчались.
Старый антиохийский епископ Игнатий, которого в детстве, по преданию, Христос брал на руки и именно о нем говорил: «Если не будете как дети…», принял вызов времени. И Траян во время визита в Антиохию лично спросил его об исповедании и, видя твердость старика и любовь к нему паствы, лукаво обрек на смерть в Риме, где этого великого христианина знали меньше и где его можно было выдать за простого преступника. Его везли в Рим долго, может быть, в надежде, что епископ «одумается». И он останавливался по нескольку дней в Атталии, Филадельфии, Смирне и вот здесь, в Троаде. И написал отсюда три послания, в которых страстно ищет смерти, но при этом страшится тщеславия, не зная, достоин ли он такого исповедного подвига и страдания.
К нему были нежны, посылали учеников из Эфеса, Магнесии, Тралл, священников и дьяконов, чтобы они спешили насытиться словом, ведь он был последний, кто видел Спасителя, кто знал апостолов и учился у них. И ум его был светел, греческая маслина, к которой он прививал Господне слово, чиста. И конечно, они берегли его и могли в своем рвении помешать ему, заслонить от страдания. И он отсюда, из этого тогда александрийски роскошного города, где леса колонн чаще держали небеса еще языческих храмов и терм, писал в такой же мирный час садящегося солнца, когда жизнь особенно мила и любима: «Живой пишу вам, горя желанием умереть… Оставьте меня быть пищей зверей и посредством их достигнуть Бога. Я — пшеница Божия. Пусть меня измелют зубы зверей, чтобы я сделался чистым хлебом Христовым».
И звери разорвали его «милостиво», потому что мгновенно, словно зная его жажду. И всякое слово его горит с той поры в истории Церкви и в каждом христианском сердце. И постоянный призыв его перед уже подступающим разделением к единению («Я делал свое дело как человек, предназначенный к единению»), которого он искал следом за апостолом Иоанном, выполняет свою строительную работу. Не зря, когда католическая церковь впервые повернулась к Востоку на Втором Ватиканском соборе, она прибегла к освящающему единство имени Игнатия Богоносца. Но полнота призыва все не слышна, и дело святителя и мученика все впереди…
А от гордости Александровой и Траяновой остались только доживающие стволы колонн по холмам да уже насильно, как на перевязи, поддерживаемые тяжелые своды арок во врастающих в землю термах. И оказывается, они таинственно связаны. Колонны, может, потому еще и прямятся из последних сил, и термы на костылях, но достаивают в чужом им времени, чтобы мы лучше слышали, сквозь какую каменную силу пробивался слабый человеческий голос, слабостью своей сохраняя имя и этого павшего величия, руины которого держатся теперь только памятью апостолов.
*
Эгейское море все поворачивало перед нами краски заката, щеголяло ими, словно дорогими шелками, и уже маячил за закатной полосой смеркающийся Лесбос — остров Сафо, остров изгнания императриц, а Ассос, куда апостол вышел из Троады пешком, все не появлялся, и заночевать нам приходится в селе с нетурецким именем Аполлоний.
Утром, когда разгорится солнце, прострекочут первые тракторы, позовет ко второму намазу муэдзин, пройдут деревней козы и овцы, пронесут воду из источника старухи с карминными ногтями, мы увидим гордость села — роскошный осколок Аполлонова храма, который мог украшать Афины, — странный привет из ушедшего мира.
Может быть, он разрушился под взглядом проходившего в Ассос Павла, как, по преданию, в Эфесе по молитве апостола Иоанна рассыпался храм Артемиды, так что Герострат напрасно кричал в ночь свое имя — чудо света пало без его пламени. Рациональному уму такое предание могло показаться нелепостью, когда бы мы не знали, что слово молитвы не торопится с последствиями, ибо у него другое время, но не теряет силы.
Что он делал тут, этот Аполлон, между Троадой и Ассосом, кого собирал на поклонение и жертву?
Если апостол Павел выходил в Ассос в ту же пору, что мы, дорога его шла в цветущих тамарисках, в оливковых рощах и садах, в миндале и гранате, во все выше поднимающихся по горам прекрасным селам, где в каком-нибудь Бекташе на одном склоне мы насчитаем девятнадцать почти вплотную ставленных колодцев. Нам объяснили, что кто желал деревне добра, ставил колодец. И вот их девятнадцать, и каждый житель может ходить к своему или чужому, и женщины могут встречаться здесь, как в деревенском клубе.